Изо дня в день, в течение пяти лет, дважды в сутки чарка водки падает в матросский желудок точно рассчитанной порцией физического и психического воздействия. Она пробуждает в матросе чувства благодарности за заботу: "Поработал, вот тебе и вина стаканчик, дай бог здоровья!.." Чарка за чаркой производит в матросе медленные, незаметные ему изменения, необходимые и желательные: вино нарушает правильный обмен веществ, и в теле матроса откладывается нездоровый жир, придающий ему, однако, внешнюю гладкость и сытость, которыми не стыдно похвастать и перед царем и за границей. Вино медленно разрушает нервную систему, ослабляет память, замедляет мозговую работу, - так и должно быть, матросу задумываться вредно. Как и всякий наркотик, оно становится необходимой потребностью - и матрос, попадая на берег, заворачивает в первый от пристани трактир, где возвращает казне великодушно подаренные ему деньги. Одновременно эта же потребность в выпивке гарантирует флот от вредных сборищ на берегу и от желания понять вещи, понимать которые матросу нет надобности.

Наконец, когда матрос, окончив службу, возвращается в деревню или на фабрику, флотская чарка превращает его в могучее подкрепление жалким полуведерным статистическим душам. Он продолжает пить свою сотку в день, три с половиной ведра в год. В первые же пять лет свободной своей жизни он возвращает казне истраченные на его чарку полтораста рублей (ибо на каждом ведре казна имеет чистой прибыли шесть с полтиной); в последующие же годы привычка, воспитанная флотской чаркой, даст уже прямой барыш... Так мудрый и проницательный государственный ум сохраняет спокойствие на флоте и безболезненно завоевывает внутренний рынок.

Впрочем, никто не заставляет матроса пить. Он может получить эти полтораста рублей деньгами.

Именно на часть этих денег рассчитывал комендор Кобяков, подавляя в себе привычное желание предобеденной чарки. Всякий рубль Кобякову был нынче очень нужен: село выло в голос, тяжба с помещиком закончилась, и суд присудил общину все-таки выплатить Засецкому аренду за тот год, когда пашня была еще горелым лесом. Отец писал, что на их двор пало сто девять рублей; такую сумму Кобяков мог накопить с трудом за год, а отец уже плакался насчет продажи коровы.

Однако каждая выпитая впереди чарка подмывала разумное основание твердого кобяковского решения - не пить. В конце концов стало казаться, что одну чарку - последнюю! - выпить можно: ведь письмо это он мог получить и после обеда, да и разговор-то всего о лишних восьми копейках. А чарка требовалась настоятельно. Кобяков, проглатывая слюну, совершенно ясно ощущал, как сейчас круглым и теплым шариком упадет в его желудок водка, оставляя во рту сладкий и свежий вкус; как голова качнется и полегчает, освобождаясь от нудной мысли о доме, об отце, об аренде и ста девяти рублях; как приятная бодрость наполнит уставшее за утро тело и каким вкусным покажется все тот же изо дня в день надоевший борщ. Трехлетняя привычка уже приготовила его желудок, чувства, мозг к восприятию обманчивого ядовитого тепла. Обмануть их доверчивую готовность, не дать им привычного ожога казалось невозможным. Казалось, что тогда наступит пустота, неудовлетворенность, тоска, бунт обманутого в своих ожиданиях организма.

Неожиданно в глаза Кобякову сверкнул чехол фуражки запрокинувшего голову переднего матроса, и запах водки ударил в нос сильно и властно: незаметно для себя самого он очутился уже перед ендовой. У него сжалось сердце, и глаза забегали в отчаянной решимости.

- Ну, думай! Заснул? Фамилию забыл? - подогнал старший баталер, занеся над списком карандаш, а сзади напоминающе двинули в спину. Кобяков решительно приложил руку к фуражке.

- Так что вычеркните, господин кондуктор, желаю деньгами получать, Кобяков, четвертой роты, - сказал он, отворачивая голову от манящего и возбуждающего запаха, струившегося от протянутой чарки.

Старший баталер посмотрел на него презрительно и уничтожающе:

- Трезвенники! Скопидомы! - сказал он, отыскивая фамилию в списке. Порченый матрос пошел нынче, за деньгой гонится... Небось палат каменных не состроишь с этих денег, а копишь... Жила!

Шеренга засмеялась, Кобяков покраснел: он вспомнил, как он сам так же издевался над непьющими, и соврал, глядя в сторону:

- Так что мне доктор запретил, господин кондуктор, внутренности мне вредно...

- Вредно! Что твой доктор понимает? Какой от водки вред матросу? Так отказываешься, что ли?

- Чиркайте, господин кондуктор, - сказал Кобяков упавшим голосом, точно прощаясь с жизнью.

- Ну, и отходи, не проедайся, монашка Христова, - сказал сзади нетвердый голос, и чья-то рука отпихнула Кобякова. - Восьмой роты, Езофатов, господин кондуктор, в списке нет. Извольте пометить, обратно пить начал.

- Что же вы, сукины дети, путаете? - буркнул старший баталер сердито. Один бросает, другой начинает, морока одна с вами...

- Стало быть, причина подошла, - сказал Езофатов дерзко и взял чарку. Напоследях пьем, неизвестно еще, чего будет...

Старший баталер поднял глаза от ведомости и всмотрелся в него подозрительно:

- Постой... Ты, никак, уже пил? Чего такой разговорчивый? А ну-ка дыхни!

Езофатов поспешно опрокинул в рот чарку и, ухмыляясь, охотно придвинулся.

- Извольте, дыхну... с нашим удовольствием... свеженькая!

Сзади засмеялись, баталер вскипел:

- Под винтовкой настоишься, стервец! Доложу ротному!

- Это нам теперь безразлично, докладайте, - сказал Езофатов, поправляя фуражку, и отошел, умышленно вихляя руками и бедрами. При некоторой ловкости и при отсутствии унтер-офицеров своей роты можно было выпить и за другого, по соглашению с ним: пило до пятисот человек, - где же баталеру всех в лицо помнить? Поэтому Езофатов выпил в начале очереди как Венгловский, а в конце - как Езофатов. Хотелось заглушить в себе обиду и страх, рожденные в каюте мичмана Гудкова. Мичман сворачивал все дознание на бунт, и было ясно, что дело кончится судом. Вайлис сперва рассмеялся, когда Езофатов, вернувшись с дознания в кубрик, хлопнул кулаком и на вопросы кочегаров озлобленно ответил:

- В бога, в закон, в веру, в загробный мир... продал мичман Морозов! Теперь вот разбирают: "по справедливости"!.. Не надо было тогда с палубы уходить, боговы дети, ну что бы с нами сделали при всей команде, ну что? А теперь поодиночке - под суд!..

- Есть у них время тебя судить, - сказал тогда Вайлис, усмехаясь. - У тебя горячая голова, Езофатов. Если за это судить - тогда весь флот надо в тюрьму сажать.

Но и Вайлис, вернувшись потом от лейтенанта Веткина, несколько помрачнел и на расспросы ответил, как всегда, спокойно и несколько не по-русски.

- Повезли турусные колеса, геморрой их бабушке... Они говорят - мы бунтовали. Они, кажется, собираются потолковать с нами на суде о погоде и о пряниках...

Потом, до самой дудки "вино и пробу дать", кочегаров по одному вызывали - кого к лейтенанту Веткину, кого - к мичману Гудкову: дознание, как срочная угольная погрузка, велось в две струи. К обеду дознание было почти закончено.

В кают-компании обед назывался завтраком.

Огромный стол, составленный покоем, сверкал на солнце серебром, графинами и скатертью, белой и твердой, как кителя офицеров. На ней резко выделялись черными пятнами кожаные спинки придвинутых стульев, гербы на посуде и бутылка малаги у прибора старшего офицера: водки он не пил.

Юрий Ливитин, скрывая улыбкой неловкость, внимательно рассматривал рыбок в аквариуме. Отец Феоктист, тучный и багроволицый, подошел к нему, привычно играя крестом на красной муаровой ленте с тонкими желтыми полосками по краям. Такие ленты, цветов ордена св. Анны, жаловались к оружию за боевую заслугу - офицерам на темляк, а священникам (за неимением у них сабли) - к наперсному кресту.

- Рыбок рассматриваете, молодой человек? - спросил он и вздохнул, не ожидая ответа Юрия. - Сколь глубок символ рыбок на военном корабле. Мы вот с вами небось утонем в пучине, а рыбки всплывут!.. Еще возрадуются, подлецы, что в родную стихию вернулись...