Конечно, комиссар был местным. Гемирцы приезжали в Тернаин-дорэ-ридер лишь трижды, на инспекции; каждый раз оказывались весьма довольны. В остальном же горожане сами собой управляли, сами на себя доносили и сами себя расстреливали. А Рред Ллаин до войны служил письмоводителем при магистрате, и к нынешнему своему посту относился, как к заслуженному повышению.

Вайн постоял немного у двери, сделал три глубоких вдоха, прикрыл глаза и вошел без стука.

- А, Толлиер, - услышал он и поднял веки.

Комиссар сидел на массивном письменном столе, заваленном вещами настолько, что трудно было понять, как умещается на нем широкое седалище хозяина города. Покоились на столешнице и бумаги, витки, гармошки тетрадей, конверты с гербовой печатью, но больше было вещей, особенно серебряных подсвечников интерийской работы; здоровенный канделябр в углу как бы завершал их ряд.

Был комиссар мрачен и неряшлив. Форменную рубашку с вышитым на рукаве цветком пурпурника - эмблемой Аргитянского Добровольческого Корпуса - он, как и все, расстегнул, обнажив живот, буро-розовый и округлый, точно коровье вымя.

- Вот что, Толлиер, - комиссар слез со стола, брюхо торжественно колыхнулось. - Я все понимаю... но дальше так продолжаться не может.

- Что именно? - надежда на лучшее еще теплилась. А зря.

Комиссар навис над Вайном всей своей тушей, брыли его тряслись от негодования.

- Вы думаете, Толлиер, я не знаю, с кем вы в постели кувыркаетесь? негромко, чтобы не подслушали, но с обидой и гневом заявил он. - Знаю! Я терпел месяц, полгода, год... хватит! Когда с вами захочет побеседовать наш преподобный, выкручивайтесь сами.

Воздух комнаты обрел плотность, стал ватой, водой, звоном. Вайн стоял в каком-то оцепенении, слушая комиссара Ллаина.

- А он тебя вызовет, будь спокоен, и никуда ты не денешься. И пришьет тебе измену вере и нации. Так что один у тебя выход - покаяться. А для этого - сам понимаешь...

Вайн понимал.

- Парень, - комиссар смягчился, - я тебе зла не желаю. Но ты палку-то перегнул. Вот и... сдал тебя кто-то. Так что иди. Выполняй свой долг.

"Скажи прямо - "убей ее", подумал Вайн.

- Придешь завтра, к полудню, тут как раз преподобный будет, доложишь и покаешься. Да не будет тебе ничего, не трясись, - покровительственно добавил комиссар, - обломим святошу...

Вайн слепо глянул на него.

- Завтра в полдень, - повторил он и вышел, не прощаясь. В голове его билась одинокая строка: "Постепенно происходит исцеление огня...".

- Господи! - воззвал он - через потолок - в немое небо. - Господи, для чего?

После ухода танковой колонны город впал в каталепсию; оставь монету на мостовой - будет лежать. Потом, под вечер, началось движение. В окно Вайну постучал Рром Айерен, сунул синюю рубашку и пистолет, передал велено собираться на площади Свободы, между церквей. Вайн пошел, сам не зная зачем.

На площади уже стало людно. Вокруг четырех храмов - ортодоксального, народного, огнекапища интери и хейнтаритской библиотеки - деловито сновали синерубашечники. Сгущалась межсолнечная мгла, небо накинуло траурный лиловый плащ, отделанный звездами, сколотый брошью третьей луны. Из огнекапища глухо доносилось пенье - многие голоса тянули заунывное молебствие.

Подкатил грузовичок, доверху набитый канистрами. Тут же образовалась живая цепочка, канистры плыли из рук в руки - оказавшийся в цепочке Вайн не мог уследить, куда. На ступенях церкви стоял преподобный Тевий Миахар; проповедовал, но голос его сливался с пеньем интери.

Багровое светило медленно выкатилось в позеленевшее небо. Работа шла споро, с шутками и перебранками. Грузовичок уехал, тут же прикатил другой, привез интери, человек тридцать, больше женщин. Их загнали в боковую дверь святилища Вернулся первый грузовик, и в боковую дверь проследовала еще одна процессия. На лицах застыло бесслезное отчаяние.

Вайн стоял в стороне, чувствуя себя потерянным, ненужным. Он молился, но сердце подсказывало ему - Господь не услышит, ибо сказано - "Отверну лик свой от прогневавших меня...".

Кто-то подал преподобному мегафон, резкий голос зазвучал на площадью. До Вайна доходили лишь отдельные слова, остальное же терялось в гуле разговоров вокруг - странные разговоры, приглушенные, точно подростки болтают украдкой о запретном.

"Не заключай союза с ними, и перемирия со лжебогами их... Нет мира нечестивым, говорит Господь... Мечем кары порази их, и дома их, и чада...". Слова пахли пылью, кровью и горечью. Напряжение нарастало. В душном воздухе оно висело звенящей нотой, вплетаясь в непрестанное пение Люди вокруг Вайна что-то кричали, и сам он кричал, потрясая кулаками, подхваченный сладким безумием единения с толпой - безумием, стирающим одиночество.

Развязка наступила быстро. Преподобному поднесли зажженный факел. Толпа расступилась, пропуская священника к пропитанному бензином кругу. "Огонь к огню!", возгласил преподобный, и швырнул факел к дверям капища. Взметнулось пламя, охватывая ржаво-красные стены. "Аа-гонь к аа-гню", скандировала толпа мерно, точно пытаясь заглушить крик полыхающего бензина.

Вайн молчал. Страшный костер будто выжег за одно мгновение грешные его глаза, одарив новым зрением, безжалостно-жарким. Лица вокруг, только что родные, стали отвратительными, творимое действо - кощунственным и, более того, постыдным до невыразимости, как неисповеданный грешок, как бесцельная ложь, как холодная липкая слизь самоудовлетворения. Тошнота билась в горле, накатывая и разбиваясь о стену плотно сжатых зубов.

Вайн ждал криков боли и ужаса, а капище молчало, разгораясь, пока, наконец, не донеслось из огня пение, торжественное и мучительно-скорбное. Пламя вторило ему на разные голоса. Площадь смолкла. Трещали балки, зазвенело лопающееся стекло, а пение длилось, постепенно слабея. Распахнулись двери капища, появилась на секунду в проеме чья-то тень на фоне огня, и исчезла, отброшенная внутрь автоматной очередью.

Вайн содрогнулся. Не сознавая, что делает, он выскользнул из толпы, нырнул в переулок и побрел, преследуемый гулом бешеного огня. С грохотом обрушилась внутрь крыша капища, взметнулся к небу столб липкого жирного дыма, и пение смолкло. В голове Вайна билась одинокая строка древней ереси: "Постепенно происходит исцеление огня...".

Дороги домой Вайн не запомнил. Только у самой двери он осознал, куда бредет. А с поворотом ключа в мозгу его произошел сдвиг. Не оглядываясь, не исполнив ритуала защиты - засов, замок, цепочка - он пробежал в кухню, нашарил коробку спичек, зажег одну и глядел на пламя, пока оно не обожгло ему пальцы. Потом зажег еще одну, потом еще. Странное спокойствие снизошло на его душу.

Та ночь запомнилась ему как удивительно счастливая. Он все рассказал Харраэ - все, без утайки, - и они вместе зажгли охранные свечи, и до полночи занимались любовью. Вайн распахнул по всему дому ставни и окна впервые за год, не таясь, не скрываясь. А когда девушка уснула, разметавшись на мокрых простынях, слабо улыбаясь во сне, Вайн сел за широкий, как пустыня, стол в гостиной и до утра чистил, полировал, смазывал свой пистолет. Когда взошло золотое солнце, он старательно отгладил свою униформу - синюю с пурпуром, - умылся, оделся, собрал сумку и приготовил вещи для бегства, позавтракал - Харраэ еще спала. Потом он вышел из дому. Со стороны восхода поднималась в небо аспидно-серая стена. Шла гроза, первая гроза животворящей осени. Вязкий воздух то замирал, то хлестал по лицу, точно дохлой рыбой. Без четверти полдень Вайн вошел в комиссариат. Патрульные проводили его сочувственными взглядами.

"Только бы перенести, - молился Вайн. - Господи, дай мне сил, не оставь!.." И силы пришли. Закованный в синеву, как в кандалы, он прошел через зал, поднялся по лестнице. Еще раз оглядел себя: форма отутюжена, портупея блестит, кобура расстегнута, торчит рукоять пистолета, маня тускло-стальным блеском. Он положил сумку у двери и вошел.

Комиссар был не один. Направо, у стены, сидел невысокий человек в черной рясе, перетянутой кожаными ремнями портупеи. Лицо этого человека поражало своей разнородностью, настолько четкая граница проходила по нему. Верхняя половина могла бы принадлежать мыслителю, святому - высокий лоб, страдальчески взметнувшиеся брови, острый нос и скулы, обтянутые кожей, как колени подростка. Но срезанный подбородок и поджатые тонкие губы превращали святого в святошу, мыслителя - в догматика. А глаза пребывали отдельно от лица: блекло-желтые, прозрачные, пустые и гулкие. То был Тевий Миахар.