Гости у кабатчика обедали в палисаде, под черемухой. Шурке с Катькой непременно надо было знать, чем угощает сегодня родню Косоуриха. Завидного ничего не было: хлебали окрошку с квасом, потом ели яичницу и жареную картошку без мяса. Косоуриха на что-то жаловалась гостям, плакала, сморкаясь в фартук, а кабатчик ругал ее. Ребята постояли, послушали и пошли дальше.

Саша Пупа в новой кумачовой рубахе и стареньком бархатном жилете валялся в канаве. Он не то пел, не то сам себе рассказывал, как, вспахав пашенку, уходил гулять в зеленый сад, где завсегда ждала его красотка с распущенной косой и нарядная, как куколка. Ясное дело, не Марья Бубенец была этой куколкой, но кто же? Шурка с Катькой посовещались и решили, что дело было в Питере, когда Саша там жил, и, наверное, Марья Бубенец про красотку с распущенной косой не знает, а то бы выцарапала ей глаза, оторвала косу да и мужа до смерти ухватом отвозила.

Навстречу, со станции, попался незнакомый мужик с острой бородкой, в пыльных сапогах, с пиджаком под мышкой, в черной косоворотке, заправленной в брюки. Подпоясан, он был широким матерчатым поясом с необыкновенными кожаными кармашками. В руке прохожий держал городской саквояж и кепку.

Ребята уступили дорогу. Потом оглянулись. Уж больно интересны были кармашки на поясе. Шурка и Катька сроду такого пояса не видывали.

- Там деньги, в кармашках, - убежденно сказал Шурка.

- Копеечки в кошельках носят, - возразила Катька и добавила: - А кошельки прячут, чтобы воры не украли.

- Какая ты непонятливая! Это кошельки и есть. Пришиты к поясу.

- Зачем?

- Да все затем же: чтобы не украли воры.

Не смея спорить, Катька предложила:

- Давай еще разик посмотрим хорошенько?

Они догнали прохожего, забежали стороной ему навстречу и посмотрели.

- Нет, это кармашки, а не кошельки, - сказала Катька. - Ты все выдумал.

- Вот еще, выдумал! Говорю тебе - кошельки.

- А как же они запираются?

- На пуговки. Разве ты не заметила?

Катька снова оглянулась назад и толкнула Шурку.

- Гляди-ка, - шепнула она, - в проулок повернул, к Аладьиным!

Шурка подскочил как ужаленный.

Действительно, прохожий, одолев канаву, все так же, с пиджаком под мышкой и саквояжем и кепкой в руке, неторопливо шел к избе Никиты Аладьина, самого неинтересного мужика на селе, который даже не курил и не пил водки, на сходках молчал и только любил читать книжки. Прохожий уверенно обошел старый, засыпанный омяльем* колодец, точно знал его, и, подойдя к избе, остановился у окна. Может быть, он хотел попросить милостыню или воды напиться? Нет, он не постучал в окошко, просто постоял как бы в раздумье и пошел дальше. Куда же? За Аладьиной избой, у высохшего пруда, стоял всего-навсего последний в этом переулке заколоченный дом. Хозяин его жил в Питере. Кто там подаст?

Шурка даже почесался от любопытства. Он вспомнил, как вот так же к последней в поле, старой и кособокой избушке бабки Ольги катила недавно тройка, и никто из ребят не хотел верить этому, а вышла правда - приехал Миша Император.

Подойдя к заколоченному дому, прохожий поставил около крыльца саквояж, кинул на него пиджак, для чего-то нахлобучил на голову кепку и медленно обошел избу кругом. Затем он потрогал на окнах горбыли, крепко ли прибиты, целы ли за ними стекла в рамах, носком сапога ткнул трухлявое нижнее бревно, постоял, посмотрел на крапиву и лопухи, которые росли до самых наличников, вернулся к крыльцу и сел на ступени.

- А я знаю, кто это! - таинственно прошептал Шурка, озаренный догадкой.

- Кто? Кто? - пристала Катька.

- Это... дядя Афанасий Горев. Он приехал из Питера.

- Ври! - фыркнула Катька. - Опять выдумываешь. Из Питера на тройках приезжают, а он - пешком... И соломенной шляпы с черной ниточкой нет, и саквояж больно маленький.

Если бы не рассказ отца за обедом, Шурка тоже не поверил бы. Но теперь он знал все в точности, и непонятно, пожалуй, было одно: почему отец смолчал про кошелечки на поясе? Ведь это самое важное. Шурка поделился своим удивлением с Катькой, но объяснения они придумать не могли.

Так или иначе, гостинцев от ненастоящего питерщика они не дождались, а любопытство было удовлетворено, и ребята продолжали свое путешествие.

Перед Быковой лавкой, на лужайке, топтался Сморчок, лохматый, без трубы и кнута. Босой, в серой от грязи и дождей домотканой рубахе и таких же будничных портках - одна штанина засучена, другая опущена, - он размахивал заячьей шапкой.

- Уська-а! Ступай, подлец, в проулок! - кричал он необыкновенно громким голосом, уставясь в окна Быкова дома. - Слышишь?.. Не желаю в твоей тюрьме жить! Подавай обратно мою избу. Сволочь ты! Опоганил мою землю... Проваливай с одворины, кровопивец! Сей момент проваливай!

Он подождал, раскачиваясь, но в доме Устина Павлыча точно все вымерло.

- А-а! - взвыл Сморчок, швыряя под ноги шапку и яростно ее топча. Не хочешь? Присосалась, пи-яв-ка? Ладно. Я те петуха подпущу. Он те, травка-муравка, кукарекнет...

На качелях, возле строящейся казенки, не обращая внимания на Сморчка, забавлялись Олег Двухголовый с Тихонями. Ну, тут можно не останавливаться. Смотреть нечего, а драться еще рано. И слава богу, все-таки двое против троих - не больно выгодное дело. Признаться, не будь Катьки, Шурка прошмыгнул бы стороной, подальше от греха, а то и вовсе повернул бы обратно: есть к церкви и другая дорога - отличнейшая, прямая тропинка полем. Но Катька шла рядом, доверчиво держась за его руку, и надо было быть достойным ее розового платьица и бантиков. По всему этому Шурка отважился пройти возле самых качелей.

Он ни разу не оглянулся, хотя его так и подмывало узнать - не летит ли камень из-за угла или не догоняют ли их Двухголовый с Тихонями. Чтобы подавить постыдный страх, Шурка оживленно болтал Катьке всякую чепуху.

Когда опасность миновала, Шурка перевел дух и победоносно оглянулся.

- Знаешь, - сказал он, молодецки сплевывая, - мне смерть как хочется вернуться и угостить Двухголового! Для праздника.

- Ох, где Двухголовый, где? - живо обернулась Катька. - Смотри, и Тихони с ним! - Она воинственно тряхнула косичками. - А я и не заметила, все про сахарную куколку думала... Давай, давай поздравим их с тифинской!

Она принялась засучивать и без того короткие рукава платьица.

- Да я и один с ними справлюсь. Не стоит тебе рук марать.

- Ничего. Я страсть люблю драться.

- Я тоже страсть люблю драться... Ух, и набью же я сейчас брыластому Двухголовому! - кровожадно воскликнул Шурка, с удовольствием отмечая, какое превосходное впечатление производят его слова на невесту. - И Тихоням кровь пущу... и-и... и качели изломаю. Я очень сильный.

- И я сильная. Здорово умею царапаться и кусаться. Ну, пошли, пошли! - торопила Катька.

Шурка решительно повернул обратно к качелям, сделал несколько смелых шагов, потом остановился в раздумье.

- Знаешь что, - сказал он с опаской, - покуда мы их будем бить, пожалуй, сахарные куколки продадут... и китайских орешков нам не достанется.

Катька заколебалась.

- Их там раскупали почем зря... китайские орешки и куколки. Я видел, когда за обедней был.

- Жа-алко... - тоненько протянула Катька, с сожалением поглядывая на качели и веселящихся, ничего не подозревающих врагов. - Ну ладно, вздохнула она. - Мы потом им наподдадим. Встретим на гулянье и тогда отлупим? Эге?

- Эге, - сказал Шурка.

И вдруг почувствовал в себе чужого человека. Он сидел, этот неизвестный человек, в Шурке, в душе его, и нашептывал на ухо: "Трус... трус... трус! На отца обижаешься, а сам говоришь неправду. Ты боишься Двухголового, а перед Катькой бахвалишься. Трус!"

И ему стало так стыдно, так нехорошо, что рассыпалось его богатство, счастье, и он не знал, что ему лучше сделать: пойти на Волгу и утопиться или признаться во всем Катьке?

"И зачем тебя дернуло говорить неправду, будто хочется поколотить Олега! - возмущенно спрашивал чужой, справедливый человек, сидящий в Шурке. - Ты хотел покрасоваться перед невестой, чтобы она тебя еще больше любила. Но она и так крепко любит, три раза поцеловала, а тебе все мало. А вот узнает она, какой ты трус, и не будет любить нисколечко".