За пшенной кашей - чаепитие. Надувались почти досыта, койкто - из ветеранов, из мпогемудрых - пополнил и фляги. Я предпочел бы сперва испить чаю, а затем уж за пшенку - не лезла посуху, вынужден был отхлебнуть из фляжки, промочить глотку.

Ел, и наваливалась сонливость: в зевке хряскал челюстями, глаза слезились, слипались, я их тер, чтобы не задремать ненароком.

Да и жара размаривала, набиравшая ярую, бесшабашную дурь.

А от ее дури и сам сдуреешь.

Не столь давно я дурел и от водки, и от молодости, и от сознания, что уцелел в четырехлетней войне, - теперь только от жары.

Взрослеть начал? Пора бы. Двадцатичетырехлетппй обалдуй, или, как говаривал старшина Колбаковский, ветродуй. Ветродуй не ветродуй, но пора мужать. Духовно, нравственно. В гражданке это потребно не меньше, чем в армии. А может, и больше. Потому что гражданская, мирная жизнь видится мне сложнее, запутаннее военной, фронтовой. Откуда взял? Ниоткуда, с потолка. Так мне кажется. И, пожалуй, не столько мужай, сколько трезвей, обязательно научись трезво смотреть на жизнь. Этой-то трезвости взгляда тебе и не хватает. А не скучно будет жить? Не знаю. Мне ц нынешнему не всегда весело. С октября тридцать девятого я в воинском строю. За эти пять с лишним лет окончил бы институт, не будь призыва в армию и войны. Стал бы инженером, и не самым плохим. Для образования, так сказать, для культуркп годы упущены. Что читал, что слышал? Чем занимался? Войной. И любовь была уже после войны. К некой немке по имени Эрна...

Солдаты еще чаевничали, а я с санинструктором - вислоусым и вислоухим, добродушным и тщедушным, каким-то скособоченным дядькой, будто санитарная сумка перекосила его, перевесив в свою сторону, - обошел роту. Санинструктор и я осматривали натруженные солдатские ноги, неразувшпхся заставляли разуться. Но утверждаю, что запашок был излишне приятен, однако прятать нос в батистовый платочек, обрызганный духами "Москва", у меня не было возможности. Потертостей, к счастью, не обнаружилось, исключая два случая, незначительных, - с Нестеровым и Погосяном. Нестеров меня не удивил: юнец, службы понастоящему не нюхал. Но Погосян! Вояка, фронтовик, а портянки замотал кое-как, небрежно. Тем более я уже ему выговаривал...

Пожурив солдат, показал им, как правильно обматывать портянкой ступню. Геворк самолюбиво пыхтел, по кивал. Вадик Нестеров кивал еще благодарней. Лучше бы обращались с портянками как положено. Пустяк, а охромеешь - и выйдешь из строя. Наберется таких, и рота снизит боеспособность. Мы со скособоченным санинструктором переходили от бойца к бойцу, и те, которых миновали, тут же укладывались и заводили храпака. Я сказал санинструктору:

- Отдыхай, свободен.

Он потеребил ремешок сумки с красным крестом, произнес, смущаясь, приглушенно:

- Товарищ командир роты, дозвольте вас осмотреть.

- Что? - изумился я. - Зачем?

- Требовается, товарищ командир роты. На вшивость я вас николп не осматривал, а ножки дозвольте...

Мне стало смешно - и от этих "ножек" (сорок третий размер), и оттого, что санинструктор решил проявить ко мне не то внимательность, не то требовательность. Ответил:

- По-уставному меня надлежит называть товарищ лейтенант, по воинскому званию, а не по должности... Ну, а в принципе ты прав. Осматривай! С условием: и я твои ножки осмотрю.

- Слушаюсь, товарищ лейтенант!

И оба - я смеясь, он улыбаясь - скинули обувку, обнажив для придирчивого осмотра свои нижние конечности. Они оказались у нас в порядке, нижние конечности.

Я еще не улегся, когда увидел: ко мне направляется Трушин.

Обрадовался этому так, будто сто лет не общался с ним. Трушин подошел, содрал с роскошного чуба пилотку, выбил ее о колено, вновь водрузил.

- Законный ротный, примешь под свое крыло? Посплю в твоей роте.

- Милости просим, - сказал я и не успел ничего добавить, как спавший вроде бы мертвецким сном Миша Драчев вскочил, уступая место возле меня.

- А ты куда? - спросил Трушин.

- Найдем, товарищ гвардии старший лейтенант. Ординарцу завсегда почет и уважение, - осклабился Драчев.

- Ну, валяй, - сказал Трушин. - Раз тебе везде почет. Мне бы такую должность...

Закурили. Дымок лениво струился в горячем воздухе, во рту горчило. Курить предпочтительней по холодку! Да где ж его взять, тот холодок? Трушин закинул левую руку под затылок, проговорил задумчиво:

- Кабы знал ты, Петро, кабы ведал: до чего ж не тянет на эту новую войну!

Я аж на локтях привстал: выдает замполит, ортодокс! Ну, со мной он подчас откровенничает, все ж таки давние друзья-приятели. Я сказал:

- И меня не тянет. Но воевать-то надо!

- Надо! - с нажимом сказал Трушин. - И бойцы это понимают, и все мы. Война неизбежна. Неизбежны и потери. О них-то и думаю...

"И я думал", - хотелось признаться, однако не признался.

- Ты, Петро, взвесь: прорывать долговременную оборону по пустой звук. Квантупская армия - противник не картонный.

Поляжет кое-кто из нас. Историческая правда за пами; война эта справедлива, а жертвы наши никогда не приму за справедливость.

Не смирюсь с ними! Конечно, смерть от жизни неотделима. Но должно быть естественно: пожил свое - ложись помирай. А когда насильно лишают жизни, да еще в молодом возрасте, где ж здесь справедливость? Но и заживаться... Был у меня дед, по отцу. До восьмидесяти доскрипел - полуглухой, полуслепой, из ума выжил, песет околесицу, под себя опорожняется... Что за жизнь? Но сердце, легкие, желудок - как у молодого, близкой смерти не предвидится. И живет так, себе и близким в тягость...

Как-то, в минуту просветления, говорит своей бабке: "Анюта, заведи меня в сарай, тюкни поленом по затылку, тебя и себя освобожу" - и плачет. И она, понятно, заливается... Вывод: вовремя отдать концы - тоже надо уметь...

Я подивился повороту в мыслях Трушина и тоже не ударил в грязь лицом:

- Вообще проблема жизни и смерти, проблема вечного обновления исключительно интересна с философской точки зрения.

Ведь живое существо, появляясь на свет, уже песет в себе зародыш грядущей смерти: рождается, чтобы умереть! Но вечно зелено древо жизни. Материя бессмертна. Как соотнести жизнь и смерть? Как оцепить их взаимосвязь и взаимовлияние? А как ты оцениваешь, Федор?