То, что она запросто положила руку, назвала по имени и на "ты", смутило меня, и я внезапно понял: мы ровесники, но она старше, и ее жизненный опыт в чем-то намного превосходит мой.

Хотя бы потому, что у нее сын. А кто я? Мальчишка, голь перекатная, ветродуй.

Сорвавшаяся с сопки туча накрыла эшелон, и строчки дождя били, как пулеметные строчки. Я притворил дверь. Ливень стучал по крыше, плясал на железе, словно загулявший мужик. В вагоне потемнело, зажгли "летучую мышь".

Покуда мы с Ниной разговаривали, солдаты уложили Гошу спать, и он пускал пузыри за плащ-палаткой. Нина поправила у него под головой подушку, сказала:

- Скоро матери нечего будет делать.

- Нехай, - сказал Симопенко. - Под дождичек парубок знатно выспится!

Дождь вскоре перестал, по Гоша, разметавшись, продолжал пускать слюни по-прежнему. Открыли дверь, и в вагон будто вкатилось солнце: засияло, заиграло на зеркале, оружии, пуговицах, орденах-медалях, ложках-кружках. Старшина Колбаковский провозгласил:

- Вёдро.

- А как вы догадались, товарищ старшина? - со скрытой ехидцей спросил Свиридов.

Колбаковский без слов ткнул рукой в сторону аккордеона, потом в сторону Свиридова, потом скрутил дулю. Кажется, было ясно, что имеет в виду старшина. Не так-то он прост, как представляется некоторым.

А мне представляется иное, отнюдь не связанное с Колбаковсшш. Словно на скамеечке в сквере - супружеская пара, старики, пенсионеры, на копчике носа очки, каждый углубился в газету.

Затем он говорит: "В хронике происшествий сообщают: в Пензу забрел лось из леса, милиция ловила". Она говорит: "Надо же!"

И опять каждый углубляется в газетный лист. А что, если этим стариком окажусь я? А кто старуха? Вот этого я не знаю.

В Красноярске эшелон простоял часа два. Воинских составов скопилось много, и солдат на перроне было, пожалуй, поболе, нежели гражданских. Чем дальше мы ехали, тем менее пышно встречали нас на вокзалах. Да это и понятно: люди попривыкли к нашим эшелонам, они к ним выходили, но уже без митингов, знамен и духовых оркестров, все стало будничней, без затей.

Оставив разоспавшегося Гошку на попечение дневального, Нина пошла со мной на вокзал. Один состав мы обогнули, через второй пробрались по тормозной площадке, пролезли под вагоном третьего и выбрались на перрон. Жара плавила асфальт, развороченный, как во фронтовом городе, на привокзальной площади удушающе воняло выхлопными газами, как при танковой атаке, листочки кустарника пожухли, как от пожара, цыганки, оборванные, как беженки, бродили толпой и приставали к солдатам: "Молодой, красивый, позолоти ручку, всю правду скажу..." И представьте, некоторые, смущаясь и краснея, гадали. Уж больно хочется человеку узнать свое будущее!

Когда в сорок первом я ехал на фронт, цыганки на станциях вот так же приставали к нам. Всем, кто подставлял ладонь, они пророчили долгую жизнь и полное счастье, - разумеется, после осложнений, вызванных происками пиковой дамы и трефового короля. Ах, сколько их, гадавших, уцелело в июньских боях? Я тогда не стал гадать, хотя впоследствии иногда жалел об этом.

Не стал гадать и сейчас, в Красноярске. Поживем - увидим. А цыганки, как и в сорок первом, предсказывали солдатикам долголетие и счастье. Они добросовестно отрабатывали свой хлеб, похожие на беженок цыганки.

Мы с Ниной выпили газировки, купили газеты, съели мороженого, в коем льда было больше, чем всего остального, и вернулись к эшелону. И тут я увидел комбата и Трушина. Капитан стоял к нам задом - обезображенного лица не видать, фигура рюмочкой, - а Трушин смотрел на нас с явной заинтересованностью. Они закончили разговор, комбат похромал к штабному вагону, Трушин направился ко мне.

"Влип, - подумал я. - Попал, как кур в ощип. Потому - потерял бдительность".

Трушин подошел и как ни в чем не бывало, простецки попросил закурить. Я вытащил папиросу, чиркнул спичкой по коробку.

Прикуривая, Трушин пристально, из-под век, взглянул на меня.

О, эти неожиданные пристальные, прострельные взгляды он уважал! Со смаком затягиваясь, спросил:

- Как жизнь молодая, Глушков?

- Лучше всех.

- Цветем, значит?

- И пахнем.

Глупая, пустая перекидка словами. Надо - так спрашивай.

И Трушин спросил:

- Кого-то из гражданских везешь?

- Везу.

- Женщину с ребенком?

Уже известно. Стукнули замполиту. От него не утаишься. Нужно идти напрямик. Я сказал:

- Так точно. Женщину с ребенком.

И пустился объяснять, что у Нины украли сумочку, что она комсомольский работник, что отец ее фронтовик, умер от pan и прочее. Трушин выслушал и спросил:

- Бескорыстная помощь? Видов на нее не имеешь?

- Никак нет.

И здесь Трушин удивил меня, сказав:

- Верю тебе. И хоть это не положено, вези до Читы. Если мы через псе проедем...

Он говорил как-то рассеянно, и мне подумалось, что этот разговор не главный, он хочет сказать о чем-то ином, более существенном для него. Трушин сказал:

- Красивый город, красивая река. Красноярск - Красный Яр, микитишь? Краснолесье кругом, воздух смолой пропах. А над городом марево. А Енисей-батюшка каков? Силища! Волге-матушке не уступит!

И опять я подумал: это тоже не главное сейчас для Трушина, он скажет о более существенном, чем речные батюшки и матушки.

И Трушин сказал:

- Как считаешь, Петро, правильно, что мы не пошли в Западную Европу?

Я даже поперхнулся:

- Ты о чем, Федор?

- Да о том же... Меня один гвардии рядовой, разудалая головушка, вопрошает: почему мы не пошли в мае дальше на запад, чтоб занять всю Германию? Я ему говорю: договоренность с союзниками, каждый занимает что намечено. А он мне: зачем было договариваться, связывать себя по рукам и ногам, мы освободили Восточную Европу, надо было освободить и Западную, не отдавать ее империалистам!

- Так они ж наши союзники, - сказал я.

- И я ему об этом, гвардии рядовому! А он свое: союзники союзниками, но они не перестали быть империалистами, вспомните, товарищ замполит, как они волынили со вторым фронтом, чтоб мы кровушкой побольше истекли...

- Было дело, - сказал я.

- То-то что было! Возражаю разудалой головушке, максималисту, а сам думаю: Англия, Америка и другие потому и примкнули к нам, что расчухали: без нас Гитлер сожрал бы их! Вот теперь и гадай на кофейной гуще: что они там, в своих зонах оккупации, разведут-расплодят? Империалисты! А фашизм лишь крайняя форма империализма...