Изменить стиль страницы

И все же эта жизнь нравилась ему. Потому что свет ушел из его души и больше не хотел загораться. В ней не били больше легкие, светлые источники, а только глухо плескалась стоячая вода будней, ниоткуда не пришедшая, никуда не стремящаяся. И ему это нравилось. Потому что где-то в самой глубине его души было темно, и оттуда каждую минуту могли брызнуть темные источники. Но пока их сдерживала тихая рябь будней.

Так обстояли дела, и, конечно же, это была ложь, будто он от нее не зависит. Он истратил большую часть денег, которые у него были. Он не нуждался ни в чем, но все равно деньги утекали у него меж пальцев, как это вообще свойственно деньгам. Мало-помалу Вилфред стал получать в заведении небольшие суммы, помогая то в одном, то в другом деле. Адель всячески старалась, чтобы он почаще бывал в игорном зале. Тут все решало личное обаяние – гости должны были чувствовать себя как дома, ощущать, что это их собственный, совершенно закрытый клуб, что они участвуют в его жизни, получают от него доход – бессовестное вранье, но эта иллюзия весьма содействовала тому, что под прикрытием светского общения процветал игорный дом.

Когда Вилфред вернулся домой, она курила сигарету в гостиной – это случалось редко и было дурным признаком.

– Чего мне от тебя надо? – начала она без всяких предисловий. И вскочила в запальчивости. – Да ты полюбуйся на себя в зеркало и разгляди свою душонку, свою жалкую, тряпичную, бесподобную душонку. Ты не только красавчик и мужик что надо, в тебе и бабьего ровно столько, что женщину, если в ней хоть отчасти сидит мужик, тянет к тебе и по этой причине тоже.

Он погляделся в зеркало. Не в ту минуту, а позднее. И увидел что-то расплывчато-детское, что уже исчезает под сеткой преждевременных морщин – пока еще они чуть тронули самую поверхность кожи, но расположились именно там, где им предстояло залечь. Все лицо – сплошное противоречие, гнусная рожа, он ненавидел ее и плюнул бы в зеркало, не удержи его мысль о театральности такого поступка.

Презирать самого себя? Вранье. Себя не презирают, но, похоже, он испытывал злость против тех средств, какими его наделила природа, – они так облегчают игру, что она утрачивает всякий спортивный интерес, – испытывал глубокое, хотя и противоречивое раздражение против тех своих дарований, которые холил и пускал в ход, против своего таланта к обману; а ведь некоторые усердные труженики в лепешку расшибаются, лишь бы научиться обманывать, но в результате водят за нос только самих себя.

Среди девушек в заведении была одна, которую звали Ирена, она выказывала Вилфреду некоторое дружелюбие. Адель об этом проведала, она носом чуяла, что делается за версту, и видела сквозь запертые двери. Он как-то спросил у нее, почему у девушек такие вычурные имена.

– А чего в них вычурного? – возразила она.

– Ну все-таки – Адель, Лола, Ирена… Почему ни одну из них не зовут Мария?

– Как их ни зови, один черт, – ответила она, и ему запало в память, с каким холодным презрением она это сказала.

Кстати, знает ли Вилфред, что у него тоже есть кличка? Разговор происходил в гостиной, это была очередная мелкая перебранка. Нет, Вилфред об этом не знал.

– Вон что! Уж не воображаешь ли ты, что тебя зовут Вилфред? Как бы не так. Тебя зовут Вилли – Вилли, и дело с концом. Все тебя так называют, я сама тебя так зову про себя. А что в заведении о тебе в насмешку сложили песенку, этого ты тоже не знаешь? Нет? Ну так послушай:

В скорлупке по морю приплыл

К нам Вилли, парень ловкий.

Он так умен, пригож и мил,

Купите по дешевке.

Она спела куплет своим низким дразнящим голосом, неотрывно глядя на него из-под густых бровей, которые, казалось, вот-вот сойдутся на переносице. В эту минуту ее разбирала как будто даже не злость, а любопытство. Как он думает, кто сочинил песенку, спросила она.

Он понятия не имел.

Ирена, конечно, как же это он не знает, что она умеет сочинять стихи, а еще водит с ней дружбу, вон она какая молодчина, эта Ирена…

Но эти происходившие время от времени стычки оттеняли их счастливую семейную жизнь. Как случается в самых образцовых браках, ссоры сменялись периодами взаимной преданности, согласия и нежной, внимательной любви. Она была к тому же наделена здоровым чувством юмора, и это ему нравилось. Но однажды они оказались свидетелями рабочей сходки в «Эрмитаже»: какой-то рабочий деятель, трясший короткой бородкой, произнес на редкость беззубую речь, а потом молодые революционеры с кузова грузовика затянули «Над фьордами синими». Вилфред посмеялся над ними, но она не увидела в этом ничего смешного. Стало быть, она чувствовала нечто вроде сентиментальной солидарности по отношению к людям, которые презирали бы ее всей душой за ее ремесло.

В эту пору Вилфред снова вернулся к живописи. Заведение посещал молодой блондин по имени Хоген. Ночь за ночью сидел он в полном одиночестве, почти ничего не заказывая, но они поняли, что он вошел в сношения с теми в «Северном полюсе», кто занимался торговлей, каравшейся куда строже, чем торговля спиртными напитками. Хоген шутил суховато и печально – это нравилось им обоим. Как-то ночью он заговорил о некоторых проблемах композиции в живописи, которую он называл конструктивистской. Вилфреду сразу пришел на ум неоконченный холст на мольберте в мастерской на Недре-Слоттсгате, и он впервые высказал все, что думал о той самой теории, которая, с одной стороны, послужила основой для его работы, но, с другой – стала для него помехой в ту пору, когда в минуты вдохновения он мнил себя художником. Для Адели это было настоящим откровением. Она переводила взгляд с одного молодого человека на другого и вдруг нашла, что они, такие разные, очень схожи. Она не много поняла из того, что говорилось, но по одобрительному выражению Хогена уловила, что две родственные души обрели друг друга.

Энергичная Адель тут же взялась за дело. Она распорядилась, чтобы Эгон освободил в подвале комнату, выходящую на северо-запад в противоположном от входа конце коридора. В комнате было громадное, обращенное на северо-запад окно – это была первая в мире мастерская в подвале.

Там после разговора с Хогеном Вилфред написал три своих картины. Все три на один и тот же мотив – уступ, отделяющийся от небольшого нагорья на побережье Северной Зеландии. Адель сидела в траве под этим уступом в дневные часы, когда была свободна, и никак не могла понять, что он такого нашел в этом пейзаже. А Вилфред писал небольшой фрагмент уступа. И он представал перед ней в новом обличье, в трех новых обличьях – в виде кубов и конусов, смотря по тому, как ложились на его неровную поверхность солнечные блики. А потом, когда в нелепой мастерской Адель увидела картины, уже почти законченные, она, казалось, тоже прониклась тайным пониманием этого поэтического построения на мотив – каменный уступ под косыми лучами солнца.

Да, картины были почти закончены. Он отложил их, все три, полагая, что снова вернется к ним. Но все три увяли под его кистью на грани того, что могло бы выразить его внутреннее видение, которое так долго и мучительно искало выхода.

Хогену он картин не показал. Да тому и вряд ли это было бы интересно. По сути, он был поглощен самим собой, хотя и прикидывался, будто парит в абстрактных высотах, интересуясь чужой живописью. Но в общении это был славный малый. Адель навела справки. Он оказался сыном богатого землевладельца из Северной Зеландии. Во время войны он провел два года во Франции. В Копенгагене, возле озера Черной дамы, у него была маленькая квартирка. Вилфред с Аделью раза два заходили туда под утро после закрытия заведения – в этом безалаберном раю несколько картин стояли повернутые к стене. Хоген не показал им картин. Ему было безразлично их мнение о его живописи: он пригласил их к себе просто потому, что нанюхался кокаина, не мог уснуть и боялся одиночества.

Лето близилось к концу, в Европе чувствовалось приближение мира. Вилфреду пришло письмо от дяди Рене, он с большим запозданием получил его на почте на улице Кёбмагергаде, куда оно было адресовано до востребования. Он не часто наведывался на почту: ему редко писали. В письме дядя Рене с затаенным волнением сообщал о том, что, похоже, обстоятельства должны перемениться и в мире, а для него это означало – во Франции, все наладится. Это письмо было вестником радости, посланным близкой душе, но Вилфред прочел его в толпе на углу площади Культорв, сгорая со стыда. Ему было стыдно не то оттого, что письмо дяди не пробудило в нем настоящего отклика, не то оттого, что он плохо следил за газетными новостями. В один прекрасный день газеты сообщили, что перемирие – вопрос двух-трех недель. И в нейтральном мире с его ничтожными занятиями на мгновение все как бы притихло.