Купальня была тем самым местом, где в это лето, напоенное мучительным желанием, казалось, может случиться все. Купальня с ее теплым и влажным воздухом, в котором смешались запахи прогретого солнцем дерева и морской воды. Здесь от всего веяло тайной, даже от стен, покрытых разводами стершейся краски, и от ветвей деревьев, которые складывались в какие-то манящие и запретные узоры, даже от насмешливо подмигивающего овального зеркала в зеленой раме, от пятнистого зеркального стекла, которое искажало и уродовало лица, – от всего веяло чем-то зловещим и соблазнительным, чего Вилфред прежде не замечал. Тревожный мерцающий зеленый свет на дне, где Вилфред когда-то пережил минуты позора… Морская трава, пробивающаяся между балками, вечно движущаяся, завлекающая и засасывающая… Все горячило в нем кровь. Узенькая скамейка, покрытая клеенкой, которая обжигает холодом и где можно растянуться после купанья, подстелив мохнатое полотенце. Все таило в себе возможность неожиданностей. Мечты и надежды на неожиданность, сливаясь воедино, теперь постоянно воспламеняли и томили его. А цветные стекла из красных, зеленых, синих и пронзительно желтых квадратов! Как страшно и упоительно смотреть сквозь них на берег и на скалы, видеть, как они меняют окраску в зависимости от того, через какое стекло ты смотришь, переходя от пламенно-красного к приглушающему синему, потом к прохладному зеленому… и вдруг прыжок к темно-желтому с его предгрозовой окраской, которая сковывает страхом каждую клеточку твоего тела. И тогда ты глядишь в обыкновенное стекло, и вся природа становится вдруг безопасной и глупой, как будни.
Когда Кристина купалась, Вилфред бродил вокруг. Он не подглядывал, подглядывать было бессмысленно: Кристина погружалась в воду у самого выхода из купальни, и даже плечи ее были прикрыты темно-красной тканью купальника, а волосы шапочкой… В платье и то она казалась менее одетой. Но зато какое блаженство стоять за скалой возле купальни и знать, что она там, внутри. А потом смело шагнуть к купальне, рвануть дверь и увидеть ее: белую, мягкую, обнаженную, и тогда… Каких только вариантов не предлагала ему фантазия: улыбка, раскрытые объятия, груди, плоть… Или испуганный крик, руки, которые стараются прикрыть наготу. А не то притворный гнев, возмущение, которое он должен победить… А с его стороны наигранная робость, а может, даже удивление, будто он и не подозревал, что она там, восторг и растерянность оттого, что она так прекрасна, или, наоборот, слепой натиск, грубость, насилие!
Все было возможно, могло стать возможным! Но главное, главное – то единственное, то неслыханное, что все завершит и все преобразит.
Кристина всегда купалась в одиночестве. Мать жаловалась на ревматические боли, но на самом деле она просто не умела плавать. Вилфреду было ее жалко – вообще она любила плескаться возле купальни. Но жалость вытесняло темное блаженство, наполнявшее его, когда он предавался своим мечтам… А может, наоборот, в купальне будет он. Она придет, а он будет стоять там посреди купальни, и она увидит его в том возбуждении, в каком он находился теперь почти всегда. Он возникнет перед ней – неожиданная и гротескная непристойность, и она испугается, а может, что еще лучше, на мгновение лишится чувств, и тогда он бросится на нее, сорвет с нее одежду, свободное летнее платье с пуговичками, обтянутыми материей, у выреза на спине. Он однажды дотронулся до них и знает, как их надо расстегивать… А то еще лучше: она застынет на месте, скользнув по нему взглядом, все поймет и лишится воли перед лицом этого детского желания, которое напугает ее и в то же время докажет ей, что он уже не ребенок.
Но была еще другая Кристина, непохожая на созданный его воображением белоснежный образ в душном сумраке купальни. Была еще Кристина-девочка, та, которая плакала на ступеньках лестницы, выходящей к морю. И к этой Кристине он испытывал прилив нежной и безгрешной любви, преданности, готовности утешить и по-мужски защитить от житейских невзгод. Он находил для нее тысячи слов. Слов заимствованных и непосредственных, тех, что он вычитал, и тех, что сами просились на язык, полные утешения, мудрости и рыцарской нежности к тому, кто слабее и кто страждет.
Образ такой Кристины тоже иногда возникал в нем, а иногда иной, женщины в полном расцвете сил, но и тогда она не была «тетей» Кристиной, а просто женщиной, беззащитной, с которой жизнь порой обходилась жестоко, но которую Вилфред готов взять под свое крыло, мужественное и ласковое. А между этими Кристинами было еще множество других Кристин, так же как и в нем самом жила смесь разных людей: насильника, любовника, старшего брата, даже опекуна и супруга. И были в нем бесконечные переходы от одного состояния к другому, соответствующие сменам ее образа и сменам ситуаций, настолько разнообразных, что всех дней и ночей в мире не хватило бы на то, чтобы перебрать их в мечтах.
Воздух был напоен словами, теми, что Вилфред не мог ей высказать.
Он протягивал ей через стол салатницу, и простое «пожалуйста» застревало у него в горле. После обеда он бродил в саду под деревьями, вновь упиваясь словами народных песен, таинственных и волнующих, смысл которых наполовину от него ускользал.
Что-то нравилось ему в этих строчках, в не совсем понятной «жизни их неправой», в грозном и мрачном «идет худая слава». А когда он, томясь, кружил вокруг купальни, зная, что Кристина находится внутри, другие строки из песни об Эббе, сыне Скамелля, упрямо и навязчиво напоминали о себе.
Это имя, Люсьелиль, завораживало Вилфреда своим звучанием, Люсьелиль – это Кристина, которую он будет защищать, и та, которой он насильно овладеет в светлице или в купальне.
Она была его Люсьелиль! Вилфред бродил, твердя это певучее имя. У имени был привкус меда и ванильного крема, от него рождалось такое же чувство, как когда смотришь сквозь красное стекло! Вилфред убаюкивал себя им, засыпал в нем, как в мелодии, сотканной из сплетенных лиан, и пробуждался с ним, и тогда оно звучало, как призывная фанфара. В этом имени был драматизм, воображение подхлестывало этим именем образ Кристины, и он становился кровавым, зловещим, трагическим.
В лесу Вилфред встретил Эрну. На ней было голубое платье, прохладное, как колосья овса, от него пахло стиркой и юным телом. Его поразил этот контраст. После царства пламенно-красного на него повеяло свежестью голубизны.
Она сказала:
– Ты теперь совсем не приходишь к нам.
Они стояли, почти касаясь друг друга, в пронизанном светом лесу, где тропинки круто сбегали вниз к морю. И от близости Эрны ему вдруг захотелось вырваться из плена желания и необузданных мечтаний.
Она сказала:
– Из-за этой твоей тети…
Оба стояли, расшвыривая ногами сучья и хворост. Вилфреду вдруг стало стыдно. Почему она сказала «тетя»? Что это за дар у женщин, у матери, у Эрны (одна – дама уже не первой молодости, другая – девчонка), что это за дар угадывать то, в чем ты сам себе не признаешься до конца, хотя это наполняет твою жизнь? И снова ему пришло на память слово «инстинкт».
Она сказала:
– Мы могли бы вместе поехать на острова…
– Мы? – неопределенно переспросил он. – Всей компанией?
– Мы, – повторила она. Разговор не клеился. И вдруг она заплакала.
– Что с тобой, Эрна? Отчего ты плачешь?
Она отвернулась от него и пошла прочь. Он стал подыматься следом за ней по крутой тропинке. Спокойная влюбленность, повторявшаяся из лета в лето, вдруг, как бы накопившись за много лет, слилась в огромную волну сострадания, стыда, удивления и вины. Это не было предусмотрено планами Вилфреда и застигло его врасплох. Освещенный лес вокруг стал вдруг тем, чем он был на самом деле, а между стволами блестело море и пахло хвоей, муравьями и горным пастбищем. Чары развеялись.
4
Перевод Е. Суриц.