В свое оправдание скажу сразу, что диплом никогда не был для меня обычным предметом, я его постоянно носил с собою лишь потому, что в начале моей литературной деятельности в городе Н... меня никто не знал и меняющиеся вахтеры в ДВГ (Доме всех газет) по вечерам не давали мне ключи от родной редакции, в которой проходили наши литературные заседания. Диплом служил своеобразным удостоверением на право получения ключей, и я привык, что он всегда при мне. То есть я не рассчитывал, что дипломом отвечу на все так красноречиво, что на ближайшее будущее вообще закрою все вопросы и ответы.

Между тем мои умудренные жизнью классики с нескрываемым интересом разглядывали предметы, которые я извлекал. В их интересе угадывалось свойственное писателям и детям какое-то гипертрофированное любопытство. Чувствовалось, что каждому из них стоит больших усилий удерживать себя, чтобы не потрогать положенные на стол предметы. Наконец, когда на кучу-малу лег диплом, староста, словно самый настоящий граф, с величественной медлительностью приставил свою палку к соседнему стулу и, как бы прикрывшись от меня бровями, решительно взял диплом.

Уж не знаю, что тут виною - кустистость бровей, бородатость (или величественная отстраненность старосты: и от меня, и от своего совершенно лысого друга с удлиненной бородкой клинышком), - но мне опять стало казаться, что я нахожусь в обществе самых настоящих, всамделишных писателей, для которых не существует ни меня, ни их вопросов ко мне, а только мой диплом, явно их встревоживший. Я, как некая трансцендентная вещь в себе, присутствуя, отсутствовал и в то же время, отсутствуя, присутствовал. Мне как-то было не по себе оттого, что Лев Николаевич и Николай Алексеевич, несмотря на свои огромные литературные заслуги, не имеют такого, как у меня, диплома. Более того, в их красноречивых взглядах в мою сторону отчетливо читалось, что они завидуют мне и даже не пытаются скрыть своей зависти.

Это было прямо-таки умопомрачение или наваждение, а скорее и то и другое. Во всяком случае, я стал приходить в себя, только когда Лев Николаевич разгневанно стукнул батожком об пол и, стараясь снискать мое одобрение, начал стыдить и даже оскорблять Николая Алексеевича:

- Эх ты, залыга-сквалыга, за чей счет да в каком учреждении?! Да уж не за твой и не за счет рулетки твоих спонсеров... Москва напечатает, по госзаказу!

Он опять сердито стукнул батожком в сторону редактора знаменитого журнала и, внезапно смягчаясь, повернулся ко мне.

- Конфидицное письмецо от литературного работника - оно тожеть... Правильно я грю? - ласково спросил он, вставая.

Все еще зачарованный вниманием гения, ищущего у меня поддержки, я согласно кивнул.

Однако при всем уважении к великому писателю и даже преклонении перед ним мое воображение отказывалось представить, чтобы Лев Николаевич мог позволить себе (мягко говоря) подобную вольность в отношениях с редактором "Современника" (пусть даже в угоду мне, обладателю диплома, которому он искренне позавидовал). Тем более что редактором был не кто иной, как сам Николай Алексеевич, с которым он всегда был дружен и стихами которого не раз восхищался.

Чтобы окончательно рассеять морок окутавшего меня наваждения, я потер виски и тут же через настежь раскрытые двери редакции услышал удаляющееся постукивание палки и отчетливую перебранку моих мнимых классиков:

- Ох, напрасно, напрасно о женской доле смолчал!

- Дак она такая жеть, как и у мужиков.

- Не скажи - хлестче!

Некоторое время, точно маятник, палка отстукивала в шаркающей тишине. Потом вновь тот же тонкий, оправдывающийся голос:

- А насчет печати коллективной книги - я ить токмо по направлению мысли полюбопытствовал.

- Любопытству тожеть есть предел, - отрезал не столько низкий, сколько широкий по габаритам бас.

Опять шаркающая тишина и итог:

- У нас одно направление - привесть каждому по три новых члена.

Недовольный стук палкой усилился, но отчетливость голосов как-то враз стушевалась - наверное, свернули на лестничную площадку. Последнее, что услышал:

- Об остальном - не наше дело, пусть литературный работник покумекает...

Не знаю, сколько просидел перед своими карманными предметами. Помню, что поверх них, словно некий приветственный адрес в знак, безусловно, героических заслуг в литературе, лежал "вверх ногами" мой по-особому ненавистный в ту минуту диплом. Конечно, он меня выручил, спас, но где и какой ценою?! Да, я всегда гордился им, он, так сказать, вещественно подтверждал мою принадлежность к писателям, инженерам человеческих душ, численность которых даже в такой огромной стране, как наша, никогда не превышала численности Героев Советского Союза.

И вот я - пал, пал в собственных глазах с помощью диплома, которым всегда гордился. Я сидел опустошенный, чувствуя себя последним негодяем. О, если бы я мог чувствовать себя хотя бы спившимся, но Героем СССР, которому благодаря званию все же позволено без очереди сдавать пустые бутылки! Увы, я был героем другого порядка: молодым, неспившимся и, что еще хуже, действительно что-то понимающим в литературе. Мне не было оправданий, я пал, пал, пал!!!

Вспомнилось, как любил, словно бы невзначай, щегольнуть перед своими слушателями соотношением численности писателей и Героев. Да-да, изощренно-тонким намеком я всегда давал понять, что раз писателей меньше, то они выше. Потом, чтобы продемонстрировать во всей полноте писательское великодушие и уважение к Героям, спускался с высот и напрямую объявлял, что литература - это поле боя, на котором ты, ничтоже сумняшеся, либо падешь, как бесславная жертва, либо, совершив подвиг, удостоишься после смерти признания и памятника.

Здесь, как правило, делал внушительную паузу, дожидаясь вопроса: "Почему обязательно после смерти?" И никогда не ошибался - вопрос задавался неукоснительно. Я опять взмывал: вперивался в потолок, непременно простирая руку вверх, вослед сардоническому взгляду, и, совсем как наш руководитель семинара поэзии в Литинституте (не буду оглашать его имени, чтобы не подумали, что хвастаюсь), не отвечал, а ответствовал, как бы перед самим Богом, - уж так испокон повелось на Руси, чтобы тебя признали, надо прежде обязательно помереть.

Не скрою, реакция слушателей чаще всего была гробовой, то есть ни звука, ни шороха. А лишь мои шаги взад-вперед. Остановка. Я сам иногда в потрясении застывал, проникаясь несправедливостью запоздалого признания.

Что делать - Русский Бог более всех знает меру таланта, отпущенного каждому из нас, а потому и сурово взыскует. Уже только на нашей памяти так случилось с Шукшиным, Высоцким, а теперь мы... Я никогда не говорил - "туда же". Я говорил: "А теперь мы занимаемся литературой". Но в глазах моих великовозрастных товарищей по перу сквозил неподдельный страх, и он лучше всяких слов глаголил: "Да-да - туда же!.."

Я был тщеславен и беспощаден, но избегал низости. И вот - финал. Финиш. Я, как никто другой, чувствовал в ту минуту всю непререкаемую мудрость пословицы: сколько веревочке ни виться, а конец будет. Буду я зело та-ак ославлен своими "долговыми поборами", что пасть бесславной жертвой сейчас, сию секунду, было бы для меня великим счастьем и даже спасением.

Я ухватился за край стола - рои мыслей, чувств словно сорвались со смягчающих пружин.

Минутная слабость, надо пересилить... И тут, словно в насмешку над сонмом чувств, приводя мои мысли в какой-то новый, необычный порядок, в темя размеренно постучали: "Пусть по-ку-ме-ка-ет, пусть..." Да-да, я узнал стук батожка. Он разрастался, множился, пока, содрогаясь, я не выдавил ему в ответ: "Поку-мекам". С кем согласился, что пообещал - непонятно! Но в голове прояснилось и как бы отпечаталось - прежде всего следует разобраться с дипломом литературного работника (главным виновником моего падения), а потом уже - и с самим работником. Да-да, я решил порвать, растоптать, уничтожить диплом. И - покончить с собой, как говорится, наложить на себя руки.