Изменить стиль страницы

Он знал, что самым опасным будет первый шаг, как только он откроет дверь подъезда и войдет. Один из троих, оставленный внизу, может броситься в темноте подъезда, оглушить, сбить с ног, ударить ножом, кастетом, и этот первый шаг решит все.

И, ощущая, как замерзают виски и затылок, он двинулся к подъезду, сжимая и разжимая пальцы правой руки, готовый левой рвануть на себя дверь, войти и отскочить в сторону, к закутку перед лестницей в подвал, чтобы не попасть под удар в упор.

«Только сделать это мгновенно… И чтоб правая рука была свободна. Уйти от первого удара… – приказал он себе, протягивая руку к заиндевелой двери. – Если же не успею…»

Странно было то, что, распахнув левой рукой дверь, вскочив в подъезд и молниеносно бросившись влево к закутку, он замер, сжатый подвальной, пахнущей мочой тишиной, слыша оглушающее свое дыхание. Непроглядная тьма смыкалась вокруг. Он не двигался. Он вслушивался в глухую затаенность подъезда. Сердце билось в горле. И мелко дрожала напряженная правая рука, задеревенели пальцы, сведенные в кулак, а плотное безмолвие по-ночному стояло на всех этажах. Очевидно, те трое ждали его где-то на верхней лестничной площадке и теперь слышали, как хлопнула дверь и он вошел в подъезд.

«Если бы хоть свет на лестнице, – подумал он, сцепливая зубы, и сделал нетвердый шаг к лестнице, и тотчас приостановился, глядя вверх, в непробиваемую темень. – Но что со мной? Я мог ошибиться. Их нет сегодня. Мне лишь показалось: те трое, что встретились возле школы, – убийцы. Что это – привиделось? Галлюцинации? Расшатались нервы?»

Он шел, ступая бесшумно, на ощупь левой рукой прихватывая перила, и так замедленно поднялся на третий этаж; тут, у поворота, постоял впотьмах, уже успокаивая себя тем, что осталась теперь половина пути, что на этот раз все обойдется благополучно, просто те трое вообразились им и, слава Богу, не имеют отношения к убийству Тарутина.

Зимняя ночь чернела за стеклами на лестничных площадках, отсвет снега на деревьях не проникал в плотные потемки дома, мрак призрачно мутнел в угольной гуще под пролетами лестницы, и осторожные шорохи его шагов громом отдавались в ушах. Он задержался на пятом этаже, задыхаясь от ударов сердца.

«Ну, ну, милый, что это ты?» – справляясь с дыханием, сказал он себе и взошел еще на несколько ступенек по лестнице, перехватывая перила. И здесь же отпрянул назад, явно заслышав движение впереди, как будто махнуло черной материей перед глазами. В следующую секунду чье-то свистящее дыхание, обдавшее кислым запахом вина, толкнулось ему в лицо вместе с нежно заискивающим пришепетыванием:

– Иди, иди, Игорь Мстиславович, домой. Мы тебя ждем. Один этажик остался!..

И цепкая, сильная, как клешня, рука схватила его за подбородок, нашла горло, сдавила его удушающими тисками, и в этот миг в его сознании скользнуло: «Они здесь убьют меня…» – Он зачем-то хотел сказать: «Это вы меня ждете?» – но, выхрипнув дикий звук сдавленным горлом, изо всей силы отрывая левой рукой жесткие пальцы от шеи, он коротким тычком правой руки ударил в темноту, где учащенно свистело кислое дыхание, и тогда его ослепило режущим лучом фонарика, направленного сбоку. В этом свете обозначилось и исчезло озлобленное длинное лицо, маленький плоский нос, мелкие зубы незнакомого человека, которого он только что наобум ударил, – и, спиной быстро отходя назад, на лестничную площадку пятого этажа, он с отчаянием и ненавистью подумал вдруг, что сам готов сейчас на все, даже на убийство вот этого плосконосого…

В прыгнувшем свете фонарика он успел заметить другую фигуру сбоку, какую-то короткую остроконечную дубинку в его опущенной руке, белый мех на отворотах куртки, и в эту секунду, охваченный мстительным безумием, он кинулся в сторону человека с фонариком, ударил выше фонарика – наугад – в чье-то лицо, как в костистое мясо и, ощущая боль от удара в своей руке, услышал вскрик, звук упавшего на цементный пол фонарика, метнулся вправо, где стоял третий со стальной тростью, кулак воткнулся во что-то мягкое, отпрянувшее, и, в бешенстве выхрипывая звериное, страшное, не имеющее смысла, он обезумело метался в темноте, ища ударами чужие тела, лица, и с наслаждением ненависти, никогда так не испытываемой, слышал их вскрики, сипение, ругань, не ощущая ответных ударов, а снизу брызгал ослабевший свет упавшего на пол фонарика, вокруг которого топтались, подскакивали и отскакивали ноги. Потом, отходя к стене, чтобы не подпустить их сзади, он краем глаза поймал на мгновенье чей-то зимний ботинок на толстой каучуковой подошве, взметнувшийся перед ним, и все-таки сумел откачнуться к стене, ошеломленный болью ниже коленной чашечки. Боль была настолько нестерпимой, что он застонал, все тело вмиг облило морозным скрючивающим ознобом, и вонзилась жгучая мысль, что сейчас упадет, скошенный болью, на пол, и они добьют его здесь. «Нет, нет!» – не то подумал, не то крикнул он и яростно рванулся навстречу чужому лицу, снизу подсвеченному фонариком (вздыбленно мелькнули круглые ноздри, глазницы, щетка усов), и почувствовал под своим кинутым со всей силы кулаком хруст чужих зубов, собачий вой, увидел рядом другое лицо, длинное, ускользающее, с маленьким плоским носом, развернулся к плосконосому, но не смог достать его: со смертельной быстротой тупое и огненное обрушилось на его голову, и, падая, со звоном в ушах он в обморочном тумане уловил тускло светившийся стержень, занесенный над ним, и чей-то крик, такой же смертельный, как удар железа по голове:

– Стой! Без крови! В окно его, в окно!

И ужас бессилия хлестнул его ледяным сквозняком.

Последнее, что он смутно помнил, был дребезг распахиваемой оконной рамы, топот ног, мигнувший свет, пронзительный визг над головой и сильный удар носком ботинка в грудь, после чего он потерял сознание, а теряя сознание, еще пытался подумать:

«Вот здесь они убили меня. Значит, это они? Но чей это был визг – Митин? Как же он теперь без меня?..»

Он уже витал в крайних пределах хрупкой жизни, вытекающей из него тоненькой осенней паутинкой, а вокруг над этими пределами лестничной площадки гигантские крылья летучей мыши рассекали тьму, дробили, колыхали воздух, накрывали его с головой скорбной тенью, точно колючим покрывалом на цементном полу. Он умирал в жестоком удушье, в металлическом звуке мохнатых крыльев, обдающих смрадным ветром смерти, и проходило, и удалялось в сознании:

«Почему так тяжко давит на голову какой-то звук в темноте? Неужели здесь может быть телефон?.. Но какой странный потусторонний звук…»

И он сделал невероятное усилие над собой, чтобы вырваться из удушья, из кошмарного сна и, не сразу очнувшись, обливаясь потом, разомкнул глаза.

Вокруг – ночь, темнота, но достоверная, комнатная, пулеметно простреливаемая сигналами телефона. Неужели телефон?

Он соскочил с дивана, набрасывая на плечи халат нащупал в потемках неумолчно сигналящий звук на письменном столе, что было телефоном, на секунду подумал, еще не сознавая бредовое забытье: «Не владеет ли мной сумасшествие?»

– Ну, слушаю, плосконосый, – сказал он охрипло, связывая неушедший сон с этим звонком, как повторное начало или продолжение сумасшествия и в непотухшем неистовстве, пережитом только что, в ненависти борьбы не отвергая даже встречу с тайным гнусаво-похабным голосом, угрожающим ему по ночам, независимо от того, чем эта встреча может кончиться «Безумие, отчаяние… Бицепсы доктора наук, накачанные гантелями, бессильны перед ножом и кастетом. Но похож ли этот ночной „приятель“ на того плосконосого из больного сна?» Трубка выжидательно молчала. Ну, слушаю, слушаю! – повторил Дроздов развязно и грубо. – Позвонил – говори, насекомое, если уж я подошел к телефону!

Очень знакомый крепкий, свежий баритон не без удивления посмеялся в трубке, потом спросил корректно:

– Я не ошибся номером? Это вы, Игорь Мстиславович? Смотрю на часы – второй час ночи. Не разбудил? Это Битвин.

– Разбудили, – ответил Дроздов. – Но в это время бывают другие звонки. И вы сделали благодеяние, пожалуй.