Изменить стиль страницы

– Живы, несмотря на все принятые меры. Вы не представляете, как мне сегодня посчастливилось, Вячеслав Андреевич. Я не думал, что вы приедете! – заговорил Женя торопливо, опускаясь на краешек кресла и не без зоркого интереса глядя на раскрытую в альбоме фотографию. – А я, знаете, буквально десять минут назад сделал пробу Шатровой… Та, из Малого театра, и клянусь вам – это феномен! Молодая, фигурка, глаза такой глубины – можно утонуть и не выплыть, великолепно двигается, какая то загадочная улыбка. Неделю назад кончила сниматься у Полищука. Как было бы здорово, если бы вы ее посмотрели! Она еще здесь, взгляните мельком и скажите – да или нет. Вы убедитесь: в ней что-то есть! Позвать?

– Что-то есть, – повторил Крымов рассеянно, закрывая альбом. – Что-то – это еще только что то.

– Если можно, Вячеслав Андреевич, если уж вы приехали, посмотрите на Шатрову. На Машу! – взмолился Женя, и лоб его начал смугло розоветь. – Она еще не ушла. Я сейчас приведу ее. Вы сами убедитесь, насколько она близка Скворцовой.

«Этого не может быть, – подумал с внутренним сопротивлением Крымов, все еще ощущая живой блеск глаз, грустно глядевших ему в зрачки. – Что тянуло меня к этой слабой и сильной девочке с несчастной судьбой? Соучастие? Жалость? Желание разгадать тайну? Или тяга к таланту ее необычной женственности, которая в наше время уже редкость?»

– Ну давайте посмотрим, давайте, Женя, пригласите Шатрову, – согласился Крымов и заходил по комнате на сквозняке близ окон, раскрытых в шум студийного двора. И неизвестно почему захотелось уехать куда-нибудь: сесть одному в купе, с бездумным облегчением растянуться внизу на хрустящей от свежести постели в неуклонно несущемся перед сумерками, скрипящем, качающемся спальном вагоне, словно бы заполненном золотистой пылью, с пыльными двойными стеклами, по которым долго скользит поздний летний закат, постепенно перемещаясь лучами по глянцу пластика, янтарно озаряя край верхней полки, пуговицы пиджака на вешалке, что мотается равномерно из стороны в сторону, напоминая о сладком одиночестве в запертом купе, твоем маленьком прибежище, где нет ни обязанностей, ни телефонных звонков, где можно наслаждаться мыслями простыми и поднебесными, какие приходят в поезде, когда знаешь, что ты вправе, не сказав никому ни слова, сойти в пять часов утра на случайной станции с неизвестным названием наподобие Райки, вдохнуть сырость смоченной обильной росой захолустной платформы, увидеть, как в тумане низко плавает малиновый шар солнца и в белом шевелении парят над землей дальние силуэты ветел, крыши деревни…

– Разрешите, Вячеслав Андреевич?

– Входите, Женя! – отозвался Крымов намеренно громко, чтобы стряхнуть дорожное наваждение: мечта о дороге быша признаком крайней усталости.

Женя Нечуралов ввел Шатрову в комнату и, не скрывая ласкового восхищения, представил ее. Она же робко остановилась подле Крымова, кося от волнения ангельски синими глазами.

– Прошу вас, садитесь, – сказал Крымов.

Она села на диван и вся замерла с выпрямленной спиной, вытянутой гибкой шеей, бледное, овальное, только что умытое после грима личико заметно напрягалось в страхе близкого приговора. А Крымов с болью подумал, как трудно будет отказывать ей, как этот отказ обескуражит старательного и влюбчивого Женю, однако еще не мог точно определить, что в облике Шатровой настораживало, не совпадало, раздражающе мешало ему – не слишком ли строгая, образцовая эта красота без какой-либо загадки?

– О чем сценарий, вы знаете? – спросил он насколько можно мягче.

– Мне рассказывал Евгений Павлович, когда готовили пробу.

– И как вы понимаете – о чем идет речь?

– О молодежи. Об отцах и детях. О смысле жизни… – Она легонько улыбнулась и испуганно согнала улыбку с пухлых губ.

– И вы хотели бы сниматься в этой картине?

– Очень.

– Почему вы улыбнулись, когда сказали о смысле жизни?

Она чуть повела плечом.

– Я думаю, Вячеслав Андреевич, что большинство людей живет сейчас одним днем.

– Может быть, поэтому и стоит звонить в колокольчик?

– Не знаю, Вячеслав Андреевич. Я живу надеждой сыграть современную Лизу Калитину. И не везет.

– Вы полагаете, они есть в нашей жизни, тургеневские девушки? Не вывелись ли они вместе с усадьбами?

– Немножечко еще есть.

– Хорошо, не буду вас больше мучить. Спасибо. Посмотрим пробу, увидим, как вы будете выглядеть на экране.

– Я вам не понравилась. «Не нра», как говорят у нас в театре.

И она, моргая удлиненными тушью ресницами, щелкнула замочком сумочки, потянула оттуда пачку сигарет, но тут же раздумала, опустила сигареты обратно в сумочку, сказала с многоопытной печалью, удивившей его несоответствием с ее победительной внешностью:

– Самое невыносимое и стыдное в нашей профессии – момент, когда тебя выбирают. Не те губы, не та фигура, не тот голос. До свидания, Вячеслав Андреевич. Какой вы счастливый человек – выбираете вы…

– Вы ошибаетесь, наверно. Никто не знает, мы выбираем судьбу или судьба нас, – ответил нехотя Крымов. – Счастлив своим заблуждением тот, кто считает других людей счастливыми. Нет, вы понравились мне, хотя я не понимаю в искусстве этих «нра» и «не нра». Решает необходимость, как вы знаете. Вселять особенную надежду в вас я не хочу.

– Я понимаю. Успеха вашему фильму. Я вас люблю как режиссера…

– Благодарю вас. – И он несильно пожал ее трогательно шевельнувшиеся в его ладони пальчики.

Женя предупредительно открыл дверь и вышел проводить Шатрову до лифта. Он вернулся минут через пять подавленный, облокотился сзади на спинку кресла, уткнув кулаки в бороду, забормотал растерянно:

– Почему она вам не понравилась? Какие глаза, какая фактура! Стоишь рядом – электричество пробегает.

– Лучшее в искусстве, Женя, было создано при свечах. Нам с вами в героине нужно «чуть-чуть», а не «все». Иначе некуда будет двигаться. Давайте искать внутренний свет. Впрочем, вы это понимаете. Шатрова при всех ее данных не подойдет. Прекрасные данные, но что-то жесткое в лице, прямизне носа… Однако, Женя, мне показалось…

– Что вы, что вы, Вячеслав Андреевич, у меня ничего…

И Женя, тиская кулаками бороду, страдальчески заговорил, подобия морщин сбегались на его молодом лбу:

– Действительно, актеры на пробах должны чувствовать себя отвратительно. Мы выбираем их, как лошадей на ярмарке. А женщин… Смотрим зубы, ноги, походку. Это все-таки унизительно и цинично, Вячеслав Андреевич! Вот скажите, вы никогда не ошибались, не жалели, что отказывали?

– Жалел и ошибался. Но уже готовый фильм кривыми ножницами не исправишь. Будь вы хоть дважды гениальным, фильма нет, если нет героя или героини. Плохой фильм – вот это бесстыдство и цинизм перед глазами миллионов. Поэтому, Женя, мы обязаны быть беспощадными в выборе актеров. Впрочем, вы парень способный и всю эту премудрость отлично понимаете.

– Н-не все.

– А именно?

– Разве вы долго искали и выбирали Ирину Скворцову, Вячеслав Андреевич?

– Я увидел ее в театре два года назад, когда замысел фильма еще был смутен. Кинопробы можно было не делать. Все было ясно: взгляд, жест, движения, внутреннее изящество… Одна ее улыбка, то ли виноватая, то ли грустная, была целый сценарий, если хотите. Можно было представить ее любовь, беззащитность, неудачное замужество, разочарование, смирение, надежду… Такие, как Скворцова, – редкость, особенно среди актрис.

И Женя сказал естественно:

– Вячеслав Андреевич, я вас очень уважаю. Но ведь это не так…

– Что не так? Говорите уж до конца, коли начали. Не об уважении ко мне, а о том, что подумали.

Обеими руками охватив каштановую бородку, Женя глядел в пол, не решаясь ответить, сокрушаясь оттого, что не вправе поправлять своего маститого учителя, уличать его в неискренности, и Крымов видел эти мучительные колебания, несмелую заторможенность на его лице и поторопил грубовато:

– Ну, прите напролом, режьте правду-матку, не стесняйтесь!

– Вячеслав Андреевич, мне неприятно вам говорить плохое… – смущенно забормотал Женя. – Но скажите, вы не отказали Скворцовой, когда последний раз ездили на освоение натуры?