Изменить стиль страницы

Он выпил стакан крепкого чая и прошел в кабинет к телефону с намерением позвонить на дачу. Аппарат чернел на столе затаившимся отчужденным зверьком, и Крымов в раздумье постоял у телефона, но звонить не стал, не желая лгать и объяснять Ольге то, о чем говорить сейчас не стоило. По тому, как она встретила его на даче, он догадывался, что слухи ее не обошли, однако всякое объяснение походило бы на оправдание, на жалобную его исповедь.

«Только бы не была вмешана Ольга, – думал Крымов, шагая по квартире, по ее сиротливым комнатам, обдающим пыльной и солнечной пустотой. – Я должен быть с этим один».

* * *

Когда он доехал на такси до Цветного бульвара и отсюда пошел пешком в сторону Петровки, был будничный час перед полуднем с хаотичным и бессмысленным многолюдством на улицах, с непрерывным шелестом, ревом, мельканием легковых машин, зачем-то и куда-то едущих, с треском, гудением, грохотом, казалось, тоже бессмысленного потока грузовиков на Садовом кольце, с переполненными до отказа троллейбусами, вспыхивающими толстыми стеклами, со спертой теснотой в трамваях, с загородившими тротуары очередями за газированной водой и мороженым, с разморенными лицами в толпах – весь этот вращающийся в неистовом пекле городской калейдоскоп проносился мимо под давящим адским огнем солнца и был уже насквозь пропитан чадным духом асфальта. Только на бульваре, в затененности лип, под ветвями, еще сохранялась тепловатая сырость утра, влага от поливальных машин, окативших деревья еще в раннюю пору прохлады.

«Ну, поживем пока… до апокалипсиса, – опять подумал Крымов, стараясь удержать иронией душевное равновесие. – Но зачем и во имя чего все это? Недоверчивость и подозрение – уже виновность… Что ж, я не хотел, а теперь хочу поторопить разговор со следователем. Для чего поторопить? Снять немыслимые подозрения? Установить истину? В этом такая же бессмысленность, как и в замедленности».

После проверки документов в вестибюле (мальчик-лейтенант, узнавая, бегло глянул в удостоверение, затем ему в лицо и украдкой улыбнулся) он поднялся на второй этаж и направился по длинному коридору в конец его, где была комната № 200, как он помнил, налево от окна близ лестничной площадки. Он дошел до конца коридора, высокого, совершенно безлюдного, с массивными дверями (где-то в глубине отдаленно постукивала пишущая машинка), без труда нашел номер комнаты и здесь увидел еще одного посетителя, стоявшего у окна со сцепленными за спиной руками.

– Вы тоже сюда?

Человек у окна не пошевелился, и Крымов постучал в дверь. Из комнаты никто не отозвался. Он нажал дверь с решительностью, которая не полагалась в этом учреждении, дверь была заперта, он пробормотал в озадаченности: «М-да, никого…» – и, доставая сигареты, подошел к выходу на лестничную площадку.

– Вы Крымов? – услышал он робкий, ищущий голос. – Вы режиссер Крымов?

Он обернулся, человек у окна смотрел на него светлыми в красных веках глазами, какими-то неуловимо знакомыми, что-то мучительно напоминавшими, и у Крымова горячо рванулось сердце. Он мигом вспомнил эту нежную и благородную седину длинных волос, какая бывает у старых актеров, и красивые, сплошь седые брови, и матовость кожи, и опрятность одежды, траурную черноту галстука, вспомнил, как он, этот человек, стоял на кладбище, одеревенело уставясь под ноги себе, как задушенно зарыдал, когда заканчивалось прощание, склоняясь к гробу с искривленным лицом.

– Вы отец Ирины, – сказал, преодолевая неудобство, Крымов. – Простите, я знаю ваше имя по отчеству Ирины, но запамятовал ваше отчество. Нас с вами познакомили на кладбище в тот день…

– К несчастью, – неживым голосом выговорил отец Ирины и печально прикрыл глаза. – Мое имя Вениамин Владимирович. Я работаю в плановом управлении Латвии, живу в Риге. А вас я хорошо помню. И знаю по вашим работам, Вячеслав Андреевич… Вас я правильно величаю?

– Значит, вы тоже сюда, – полувопросительно сказал Крымов, проклиная никчемность своих слов и неловкую ненужность встречи в том месте, где ее не должно было быть. – Вас пригласили из Риги? Странно, в одно и то же время… Как непонятно и нелепо все… – Он недоговорил и швырнул недокуренную сигарету в урну.

– Да, да, я сюда приехал, – проговорил Вениамин Владимирович, кивнув на дверь, и, театрально закрыв исказившееся лицо бледными, с синими жилками руками, заговорил сдавленно: – Поверьте, я теряю разум… За что же меня так наказала судьба? Кто мне сможет теперь ответить? Кто, Вячеслав Андреевич? Кто вернет мне Ирину, мою дочь? Единственная моя… Женственная, умная… Я знаю, как она была талантлива, – продолжал он, отняв руки от лица, и, повернувшись к Крымову боком, приложил зачем-то ладони к стеклу, слезы скатывались по его дрожащей щеке. – Я знаю, как она страдала, когда случилось с ней эта травма в Большом театре. А были такие надежды, ожидания… Она стала бы великой балериной… Я чувствовал это с ее детства, с отрочества… Пластика, танцы, какие-то милые движения, потом балетная школа, восторги преподавателей… За что, за что так наказала меня судьба? За что отняла у меня единственную дочь?..

Он вобрал воздух ртом, влажно всхлипнул, плечи его затряслись, как тогда на кладбище в минуту прощания, и Крымов, хмурясь, сказал:

– Ради бога, успокойтесь.

– Разумеется, разумеется, – выговорил Вениамин Владимирович, смахивая слезы морганием век. – Когда заживет эта рана? Никогда, никогда! Моя Ирина, моя дочь была необыкновенное существо… Какое-то трагическое дитя, беспомощный прелестный цветок, обреченный быть растоптанным! Грубо растоптанным жизнью!..

«Я понимаю его, но не могу помочь, – подумал Крымов, с тоскливой подавленностью отводя взгляд от плачущего красиво-породистого лица Скворцова. – Он искренен, он страдает… Но зачем эти ужасные жесты и слова об Ирине?»

– Она знала, она предчувствовала, что над ней витает роковая тень, – говорил Вениамин Владимирович, глядя куда-то в парную дымку московского неба за окном. – Помню, она приехала в Ригу после блестящего окончания балетной школы. Ей уже предложили роль… И она приехала на два дня увидеться со мной. Она не хотела дома, остановилась в гостинице. Был уже вечер, закат, она как-то мерзла, куталась в шаль, стояла у окна и была очень задумчива, грустна, хотя надо было радоваться. Я спросил: «Что-нибудь случилось у тебя, Ирина?» Она повернулась от окна и так грустно-грустно мне улыбнулась: «Папа, милый, со мной плохо кончится…» Бедная моя девочка, о чем она думала в тот вечер?..

– Она часто приезжала к вам? – спросил Крымов вполголоса, вспомнив повторявшиеся у Ирины минуты задумчивости.

– Не часто, не часто, и я себе простить не могу, – возразил Вениамин Владимирович, вздыхая через ноздри. – После смерти моей первой жены мы переехали в Ригу. Но Ирина не стала жить с нами… То есть – я встретил женщину, я женился, а она не смогла вместе. Она до болезненности любила свою покойную мать. И жила в Москве, сначала в общежитии балетного училища, потом снимала комнату, потом у родной тети. А я скучал невыносимо. Я готов был сделать для нее все, что она хотела. Но Ирина не всегда принимала помощь. Вы представить себе не можете, как в детстве она любила меня. А в последние годы жалела, как мне казалось…

– Жалела?.. Вы сказали, Ирина жалела вас? Простите, я не хотел бы задавать вопросов, которые причиняют боль.

– Боль? Боль… Это хуже, чем боль, Вячеслав Андреевич. Я не знаю, когда стала окончательно разлаживаться у меня жизнь. Она видела, что я несчастлив с новой женой. У нас действительно не сложилась жизнь… Но Ирина ни словом меня не упрекнула. А я видел по глазам – она страдала, жалела… Милый мой ангел! Какая гордость, чистота, какая святая хрупкость и несовременная ранимость, понимаете? Как будто она с другой планеты сошла на Землю… чтобы украсить жизнь. И ее убили здесь, за непорочность убили! И какая необычная смерть – умерла от перелома шейных позвонков! А вы, вы понимаете как режиссер, который хотел работать с моей дочерью, как знаток человеческих душ, понимаете, что случилось? Ответьте мне, умоляю вас! Я прошу, я требую! Да, я требую, чтобы вы объяснили мне причину гибели моей дочери! Я не верю, что она разбилась и утонула! Не могу поверить!..