Изменить стиль страницы

— Матка Бозка! — почему-то заорал я по-польски и вскочил со стула. В толпе я увидел оберста.

Так и не объяснив своего волнения друзьям, в тот же вечер я покинул Принстон и вылетел в Нью-Йорк. Рано утром следующего дня я уже был в манхэттенском офисе той телекомпании, которая демонстрировала документальный фильм памяти Кеннеди. Я использовал все свои связи в университете и в издательском мире, чтобы получить доступ к фильмам, видеозаписям и роликам компании. Лицо в толпе, которое я видел в той программе, появилось всего на несколько секунд и только на той пленке. Один мой аспирант любезно согласился сфотографировать эти кадры в монтажной телекомпании и увеличить их, насколько это было возможно.

В таком виде узнать лицо было еще труднее, чем в те две с половиной секунды, когда оно появилось на экране: это было всего лишь белое пятно, мелькнувшее между широкими полями шляпы, как у техасских ковбоев, смутное впечатление легкой улыбки и глазницы — темные, будто дыры в черепе. Как вещественное доказательство этот снимок не годился — его не принял бы во внимание ни один суд в мире, но я знал, что это оберет.

Я вылетел в Даллас. Власти Далласа все еще относились ко всем настороженно, из-за критики, которой они были подвергнуты в прессе и во всем мире. Мало кто соглашался разговаривать со мной, еще меньшее число людей было готово обсуждать то, что случилось год назад в подземном гараже. Никто не узнал человека ни на снимке, сделанном с видеозаписи, ни на старом фото из берлинской газеты. Я беседовал со свидетелями. Я попытался добиться свидания с Джеком Руби, находившимся в «камере смертников», но так и не получил разрешения. След оберста за год остыл — он был так же холоден, как труп Ли Харви Освальда.

Вернувшись в Нью-Йорк, я связался кое с кем из знакомых в израильском посольстве. Они заявили, правда, что израильские разведывательные службы не имеют права действовать на территории США, но все же согласились навести кое-какие справки. В Далласе я нанял частного детектива. Его услуги обошлись мне в семь тысяч долларов, но его отчет можно было свести к одному слову: ни-че-го. В посольстве Израиля точно такой же результат мне выдали бесплатно. Вероятно, мои знакомые сочли меня сумасшедшим: только безумец мог искать след нацистского военного преступника в деле убийства президента и всех, кто был причастен к этой трагедии, — ведь бывшие эсэсовцы стремились лишь к одному — к анонимности.

Я сам стал сомневаться, не сошел ли я с ума. Лицо «белокурой бестии», которое уже столько лет не давало мне покоя во сие, явно сделалось главной целью моей жизни. Как психиатр я мог понять всю двусмысленность этой одержимости: запечатленная в моем мозгу в камере смерти в Собибуре, закаленная в самую холодную зиму моего духа, одержимая решимость разыскать оберста была для меня смыслом жизни; исчезни одержимость — этот смысл исчезнет. Признать, что оберет мертв, значило для меня признать и свою собственную смерть.

Как психиатр я все это понимал. Понимал, но не верил. И если бы даже поверил, то не стал бы работать над тем, чтобы «излечиться». Оберет существует взаправду. Шахматная партия была. Оберет не тот человек, который умрет где-нибудь в наскоро построенных оборонительных сооружениях под Берлином. Он монстр. А монстры не умирают сами. Их следует убивать.

Летом шестьдесят пятого я наконец добился встречи с Джеком Руби. Но из разговора с ним ничего не вышло. К тому времени мафиози превратился в тень с печальным лицом. В тюрьме он похудел, кожа на лице и руках обвисла, как складки грязной марли. Взгляд у Руби был отсутствующим, рассеянным, голос — хриплый. Я пытался расспросить подробнее о его психическом состоянии в тот ноябрьский день, но он только пожимал плечами и повторял то, что уже столько раз говорил на допросах. Нет, он не собирался стрелять в убийцу — это пришло ему в голову только за несколько секунд перед самим действием. Пустили его в тот гараж случайно. Что-то нашло на него, когда он увидел Освальда, какой-то порыв, которого он не смог удержать — ведь этот человек убил его любимого президента.

Я показал ему фотографии оберста. Он устало покачал головой. Он знал нескольких далласских детективов и многих репортеров, которые были там, в гараже, но этого немца он никогда прежде не видел. «Не ощутили ли вы чего-то странного непосредственно перед тем, как выстрелить в Освальда?» Когда я задал этот вопрос, Руби на секунду поднял свое усталое лицо, похожее на морду таксы, и я увидел в его взгляде вспышку смятения, но затем вспышка погасла, и он отвечал тем же монотонным голосом, что и прежде. Нет, ничего странного, только ярость по поводу того, что Освальд все еще жив, а президент Кеннеди мертв и бедная миссис Кеннеди с детишками остались совсем одни.

Я не удивился, когда год спустя, в декабре 1966 года, Руби поместили в больницу с диагнозом «рак». Он показался мне смертельно больным человеком уже во время нашей беседы. Не многие горевали о нем — умер он в январе шестьдесят седьмого года. Нация уже очистилась через свое горе, и Джек Руби был всего лишь напоминанием о тех временах, которые лучше забыть.

В конце шестидесятых я все больше погружался в свою исследовательскую и преподавательскую работу. Я пытался убедить себя, что мои теоретические разработки — всего лишь попытки найти средство изгнания демона, символом которого служило лицо оберста, но в душе я был уверен совсем в обратном.

В те годы, когда процветало насилие, я изучал его. Почему некоторые люди с такой легкостью добиваются господства над другими? В своей экспериментальной работе я сводил вместе небольшие группы людей, незнакомых друг с другом, для выполнения какой-либо посторонней задачи, и неизменно уже минут через тридцать после начала возникала какая-то иерархия. Порою участники группы даже не осознавали этого, но когда их спрашивали, они почти всегда могли указать, кто из группы был «самый главный» или «самый динамичный». Вместе с аспирантами мы проводили беседы, анализировали их письменные записи и долгими часами просматривали видеопленки. Мы моделировали ситуации конфликтов между испытуемыми и лицами, обладающими властью: деканами университета, полицейскими, преподавателями, чиновниками налоговой службы, тюремными надзирателями и священниками. И во всех случаях проблема иерархии и господства оказывалась более сложной, чем можно было предположить, зная только социальное положение вовлеченных в эксперимент лиц.

В это время я начал сотрудничать с нью-йоркской полицией — составлял личностные характеристики субъектов, склонных к убийству. Фактические данные были невероятно интересны, беседы с убийцами — весьма тягостны, результаты же — неопределенны.

Где находится источник человеческой агрессивности? Какую роль играют насилие и угроза насилия в наших ежедневных взаимоотношениях друг с другом? Получив ответы на эти вопросы, я наивно надеялся когда-нибудь объяснить, как случилось, что очень способный, но маниакальный психопат вроде Адольфа Гитлера смог превратить одну из величайших культур мира в тупую и аморальную машину убийства. Я начал с того факта, что половина видов сложных животных на земле обладает каким-то механизмом для установления господства и социальной иерархии. Обычно эта иерархия возникает без нанесения серьезного ущерба. Даже такие свирепые хищники, как волки и тигры, используют вполне определенные сигналы подчинения, для того чтобы прекратить самые яростные схватки, так что дело не доходит до смерти или серьезного увечья. Ну, а что же человек? Неужели правы те (и их довольно много), кто утверждают, что у нас отсутствует инстинктивный, четко распознаваемый сигнал покорности и потому мы обречены на вечную войну, на некоего рода внутривидовое сумасшествие, предопределенное нашими генами? В этом я сомневался.

Год за годом я собирал данные и развивал различные положения и все это время втайне выстраивал теорию, которая была настолько странной и ненаучной, что она подорвала бы мою профессиональную репутацию, если бы я хотя бы шепотом намекнул о ней своим коллегам. Что, если человечество в своем развитии установило некий психический тип отношений господства и подчинения — то, что некоторые из моих нерационалистически настроенных коллег называют парапсихологическими явлениями? Ведь ясно, что привлекательность некоторых политиков (то, что средства массовой информации называют харизмой просто за неимением лучшего термина) не может быть объяснена с помощью размеров индивида, его способности к размножению или к угрожающему поведению. Моя версия такова: а что, если в какой-то доле либо каком-то полушарии мозга существует зона, ответственная исключительно за проецирование этого чувства личного верховенства, лидерства? Я был хорошо знаком с нейрологическими исследованиями, указывающими, что мы унаследовали наши инстинкты господства и подчинения от так называемого рептильного мозга — самой примитивной мозговой области. Ну, а что если были прорывы в эволюции, связанные с мутацией, придавшие некоторым человеческим существам способность, родственную эмпатии либо телепатии, но бесконечно более мощную и более полезную с точки зрения выживания? И что если эта способность, подпитываемая собственной жаждой господства, находит свое высшее выражение в насилии? Являются ли человеческие существа, обладающие такой способностью, воистину человеческими?