Я чуть не поперхнулся куском черствого пирога, а молоко себе на колени пролил и принялся тогда беспечно вертеть головой по сторонам, будто мне все происходящее безумно интересно: мол, каждую новую черточку диковинного быта впитываю в себяs

А женщина сидела и смотрела, как тогда, у двери, - ну, хоть бы слово произнесла! - и лишь в глазах ее, в самых уголках, отчего-то дрожали две слезинки, махонькие такие, еле заметные в тусклом светеs

И от всего этого, от долгой унылой дороги, от темного дома с пляшущими тенями по углам, от спертого воздуха, от вонючей лампы, от двух старух (хотя какие они были старухи: на самом деле, если приглядеться, им было лет по сорок пять, не больше), от всего этого я чуть не взвыл в полный голос, но сдержался и промолчал - просто выпил и съел все, что поставлено было на столе, да еще и "спасибо" сказал, впрочем, это уже по привычке.

Тут раздался скрежет, треск, в сенях что-то упало, завозилось, и в комнате возник мужчина, невысокого росту, небритый, склочной шевелюрой, кривоногий, в грязных сапогах и в стельку пьяный.

Ненормальная словно очнулась, и глаза ее на миг вспыхнули странным, не то чтобы диковатым, но каким-то потусторонним огнем.

- Ох, - сказала женщина, которая впустила нас. - Явился, кормилецs

И в голосе ее почудилось не то презрение, не то тупая ненависть, не то привычка - вот так жили, так вот живем и жить так будем - пойди разберись, с каким выражением произнесла она эти слова.

Сказала, и все тутs

- Лизавета! - позвал мужчина, с трудом перебирая ногами. - Оладия готовы?

Нас он спьяну не заметил, хотя - скорее автоматически, нежели осознанно, - я и привстал было, чтобы поприветствовать его.

Он плюхнулся на табурет и грудью уперся в край стола, безвольно выпростав перед собою руки.

- Оладий, Лизавета! Ну!

Та, которая казалась ненормальной, побито съежилась, и глаза ее вмиг потухли, а пальцы еще судорожнее взялись комкать платье на груди.

- Что ты, Миша? - угрюмо отозвалась ее сестра. - Что ты к ней пристал? Какие на ночь глядя оладья? На-ка, попей молока, а то, хочешь, чайку разогреюs А этих я заночевать пустила. Из столицы они. Студентыs

Пьяный косо глянул на нас и ничего не сказал, только икнул и сплюнул на пол. Вероятно, сейчас мы его ни с какого боку не интересовали.

- Оладий! - заорал он дурным голосом, ударяя кулаком по столу, но размах оказался столь силен, что Михаил потерял на секунду равновесие и едва не свалился с табурета, однако удержался, с натугой распрямился, мотнул головой и уныло завел: - Хочу, и всеs Поняла? И молокаs Сливки-то, небось, слопала? Припомню.

Только теперь, после всех сказанных слов, до нас дошло, что Лизавета в доме на особом положении - она, похоже, была женой Михаила.

Оттого он так и хамил, а она вела себя так испуганно и виноватоs

Не то что ее сестра!..

Сергей легонько толкнул меня в бок, и я понял его: да, веселенькая семейка, что уж говорить, и угораздило нас постучаться в этот домs

Но потом я вспомнилs

Ночь, холод, грязьs

И кругом, точно склепы, силуэты таких же, неприступных с виду, домовs

Кругом пустырь, подумал я. Пустырьs Где негде укрыться, спрятаться от ночной жути, обрести, хоть на краткое время, покой и уютs

Ах, этот уют - городские замашки!..

- Лизавета, где оладья?

Жена, прикрыв ладонью нижнюю часть лица, будто зажимая рот, чтоб невзначай не проронить охального, кощунственного слова, промолчала.

- Ах, вот ты как!.. Меня не любишь? Знаюs Встань, Лизавета!

Точно заводная кукла, бездушный механизм, которому все равно, она поднялась.

Муж тоже привстал с табурета, громко кряхтя и матерясь; глаза его, мутные и слезящиеся, налились кровью, лицо перекосила гримаса злобы и пьяного торжества. Он пошатнулся, затем схватил со стола пустую алюминиевую кружку и с силой запустил ею в Лизавету - не попал, и этот промах разъярил его совершенно.

Он отшвырнул ногой табурет - по комнате прошлось гулкое эхо - и вдруг рванулся к Лизавете, вытянув руки и растопырив пальцы.

- Убью, убью! - хрипел он натужно, и по губам его стекала вязкая слюна. - Я те покажу!.. Стервь! Гнида! Мужа не любишьs Убью!

Он на удивление ловко вцепился ей в горло левой рукой, а правой принялся зверски колотить, раздирая на ней платье, - она молчала и, странное дело, даже не пыталась отстраниться, защититься как-нибудь, она словно принимала это - все вместе: и боль, и унижение, и страдание духа как неизбежное, необходимое, что ли, противленье оставляя где-то там, впереди, в никогдаs

Нас это потрясло: избивали женщину, просто так, ни за что, пьяная рожа втаптывала в грязь покорности и самоотчуждения другого, в сущности, родного человека, и уж этого мы стерпеть не могли.

Не сговариваясь, мы вскочили и кинулись к ним: я с одной стороны, Сергей - с другой, оторвали мерзавца от жены и усадили на место.

Он повиновался моментально, будто бы и ждал только нашего вмешательства, не проронил даже словечка, когда мы водворили его на табурет, а после, бездумно поморгав сощуренными глазками, вдруг уронил голову на стол и захныкал, не заплакал, не устроил пьяной истерики - именно тихо захныкал, раскачиваясь всем телом.

Лизавета, осознав, что беда миновала, поспешно оправила на себе застиранное синее платье с оборочками, шмыгнула в угол за печкой и затаилась там, как загнанный зверек, повернув исцарапанное лицо к стене.

Все это время, пока длилась катавасия, сестра стояла возле двери, равнодушно, привычно наблюдала да только изредка кивала, словно соглашаясь с какими-то своими потаенными мыслями.

А потом, немного погодя, когда все угомонились, она подошла к нам и долила в кружки молока и, подумав чуть, дала еще по куску черствого пирога. Наверное, в этом и заключалось ее невысказанное и, трудно сказать точно сердечное ли - "спасибо".

Впрочем, мы другого уже и не ждалиs

Через полчаса наша хозяйка, убрав со стола нехитрую посуду, объявила:

- Ну, а теперь, ребятки, спать. Лавок-то хватит. Вот только укрытьсяs

- Ничего, - с натужной бодростью откликнулся Сергей, - переспим как-нибудь. И под открытым небом ночевали. Это, как назло, сегодня тучи нашли, того и гляди польет. А то бы ни за чтоs

- Да, - кивнул я, - все нормально. Нам ведь только эту ночьs

Женщина не возражала и принялась расталкивать все еще хнычущего сестриного мужа, который долго отмахивался и, матерясь, харкая в пол, стонал что-то про долю свою горькую: не любят меня, не уважают, не ценят, а я ведь в лагере охранником служил, чтоб вам, заразам, было хорошо, служебные контузии имею и медаль, считайте - инвалидs

Он никак не мог понять, чего же, собственно, от него добиваются, но наконец что-то сработало в его хмельном мозгу, и тогда он медленно встал, бормоча: "Оладушков, стерва, не дала, зажилилаs"

Проковылял к лавке под иконой, а женщина шустро проскочила вперед, уже неся охапку разного тряпья, оказавшегося и тюфяком, и одеялом, и подушкой, все это расстелила, и Михаил, кряхтя, улегся, не забыв, однако, прежде чем закрыть глаза, погрозить кулаком чадящей лампаде.

Уснул он моментально, и зычный его храп поплыл по комнате, завязая в ушах и тупо действуя на нервы.

Ненормальная чуть погодя тихонько вышла из угла, не глядя на своего мучителя, постелила себе на другой лавке и тоже легла; лежала она на спине, запрокинув руки за голову, и неподвижно смотрела в потолок, будто читала там невидимые, ей одной понятные слова.

Потом вдруг резко встала, приблизилась к иконе и, преклонив колени, долго молилась, молча крестясь и отбивая земные поклоны.

Улегшись снова, она тотчас отвернулась к стене и больше уже не шевелилась.

Ее сестра вышла в сени (я слышал, как лязгнул засов на внешней двери вот почему мы так легко проникли в дом: его не запирали, дожидаясь Михаила!), на цыпочках, неслышно ступая, вернулась в комнату, замешкалась немного у стола, затем приподняла стеклянный колпак керосиновой лампы и дунула - пламя, взметнувшись на мгновение, угасло, и все помещение, совсем уж тускло-призрачно, наполнил свет лампады перед иконой.