Все молчали. Бийс выпустил руку донны Марион и отошел от нее. Я приблизился к ней и слегка поцеловал ее в губы. Она покорилась этому без сопротивления, но это был самый холодный поцелуй, который я когда-либо получал от женщины.

– Вы имеете право на второй поцелуй за барона ван Тульста, – безжалостно продолжала фру Терборг.

Донна Марион покорилась и на этот раз. Но в глазах ее мелькнуло выражение страдания. Мне было страшно досадно за нее, но что я мог сделать? Если фру Терборг воображает, что этим она ускоряет мое сватовство, то она глубоко ошибается.

15 июля.

Болезнь на окраинах города продолжает распространяться. Не помню, упоминал ли я об этом раньше. Кажется, ее занесли сюда итальянские купцы, из которых двое здесь умерли. Но дело не в том, отчего она началась. Эта часть города населена бедным людом. Немудрено, что с наступлением летней жары болезнь стала развиваться. Она распространилась теперь и на соседние кварталы, вызывая панику у населения. Болезнь эта – вроде лихорадки, очень прилипчива и чрезвычайно капризна: в одной и той же семье одни заболевают ею, другие нет. Доктора, видимо, не знают, как лечить ее, и эпидемия приобретает огромные размеры. Вчера умерло более ста человек. Только немногие из заболевших остаются в живых.

Урожай в нынешнем году был плох, отчего бедность усилилась. Многие лежат больные в своих жалких домишках без всякого ухода и присмотра. Другие, у которых заболели мужья или отцы, гибнут с голоду. Начинают уже жалеть о том, что нет больше францисканцев. Они не очень-то хорошо вели себя здесь и в общем больше служили инквизиции, чем больным. Но в таких случаях между ними всегда находились энтузиасты, которые во имя любви к Богу готовы были идти куда угодно. А в данную минуту нам как раз недостает людей, которые могли бы ухаживать среди этой нищеты.

В старину бедные получали в таких случаях у монастырских ворот похлебку. Хотя эта похлебка и не была особенно вкусной, и, насколько я помню, в Севилье раз произошел даже мятеж из-за того, что похлебка оказалась чересчур отвратительной, однако с ней было все-таки лучше, чем без нее. Конечно, богатые горожане делают кое-что и сделают еще более, но они не торопятся, как всегда, а смерть не ждет.

Некоторые из улиц в этой части города лежат слишком низко и заливаются водой во время половодья. Необходимо сделать более высокую насыпь, но я не могу добиться от городского совета, чтобы он отпустил на это деньги. Они сделают это тогда, когда перемрет довольно много народу. Я уже сделал, что мог, но я сам небогат, хотя об этом никто и не догадывается. Из состояния моей жены я не тронул ни гроша, из своего собственного я уплатил все до последнего талера людям барона Виллингера, когда они выручали меня из Гертруденберга.

Чтобы помочь жителям вверенного мне города, я недавно заложил ожерелье моей матери у некоего Исаака Мардохея, богатого амстердамского еврея, и сегодня я получил деньги. К несчастью, деньги небольшие – менее десятой части того, что стоит ожерелье. Еврей остается евреем, и нельзя рассчитывать, что он будет руководствоваться филантропией, когда он обделывает свой гешефт.

Сегодня после обеда я отправился раздавать деньги. Некоторым они были уже не нужны, но было много и таких, которые сильно в них нуждались. Мне говорили о двух детях, родители которых сегодня умерли и которые остались нищими. Я пошел к указанному мне дому и постучал. Через минуту дверь была открыта высокой прекрасной женщиной. Я едва мог поверить своим глазам – передо мной была донна Марион;

– Вы здесь! – вскричал я в ужасе.

– Да почему же мне не быть здесь? А разве вы сами не здесь?

– Но это мой долг – быть здесь. Я отвечаю за благосостояние города. Я должен каждый день в битвах рисковать своей жизнью, и умрет ли мужчина от удара мечом или от лихорадки, это в конце концов безразлично.

– А разве есть какая-нибудь разница в том, умрет ли женщина от лихорадки или от какой-либо другой причины?

– Есть, донна Марион, ибо вы не должны умирать. Я не хочу этого. Идите сейчас же домой. Ваше присутствие здесь уже не нужно. Я устрою так, что о детях будут заботиться. Родители их умерли.

– Я знаю это, так как именно я ухаживала за ними в последние часы их жизни. К несчастью, я явилась слишком поздно: я была занята с другими. Сначала я надеялась спасти одного из них, но горячка редко кого милует.

– Боже мой! – в ужасе закричал я. – Как вы бледны, какие у вас круги под глазами! Это не должно более повторяться.

– Я уже несколько недель помогаю, где могу. Несколько раз – не очень, впрочем, часто – мне удавалось сохранить жизнь. Но я буду стараться: может быть, мне удастся сделать больше.

– Вы не будете больше этого делать, ибо я вам этого не позволю, – печально сказал я.

– Каким же образом вы можете мне воспрепятствовать, дон Хаим? – спокойно спросила она, как будто мои слова были пустяком, который может уничтожить женское слово или прихоть.

– Сейчас я отведу вас домой, а вечером вокруг кварталов, зараженных болезнью, будет поставлена цепь солдат. Без моего разрешения туда не проникнет никто. Пока еще я хозяин в Гуде.

– Конечно, дон Хаим. И если вы употребите силу, то мне ничего не останется, как повиноваться. Но однажды вы просили меня сказать вам прямо, когда я в душе буду порицать вас. Если вы собираетесь принуждать меня сидеть сложа руки, когда во мне так нуждаются, то, значит, этот момент настал. Я знаю ход этой болезни, и меня здесь никто не может заменить. Если-бы другие женщины и захотели это делать, то они не имеют на это права – они жены и дочери. Вы как-то сказали, что вы немногим нужны. Но еще более немногим нужна я. Я спокойно перехожу от одного больного к другому, вкладывая в это всю душу и не боясь смерти. Почему же вы не хотите оставить меня в покое?

– Я отвечу вам, но не здесь. Я сейчас распоряжусь насчет детей, а затем отведу вас домой.

Совершенно бессознательно я заговорил с ней повелительным тоном. Она не отвечала и приготовилась молча повиноваться.

Я смотрел на нее, пока мы шли по улице. Ее прекрасное лицо поблекло, а в глазах было выражение какой-то грусти, которое тронуло меня до глубины души. Так не должно больше продолжаться.

Мы шли молча по этим узким, вонючим переулкам» пока не вышли на улицу через канал, пересекающий эту часть города. Здесь была набережная, но все было тихо и безлюдно. Большинство рабочих были больны или умерли, и сношения с внешним миром прекратились. Никто не хотел заглядывать сюда больше. Ящики и бочки валялись в беспорядке на набережной, а около них высились гигантские вязы, под тенью которых никто уже не хотел искать убежища. Полуденное солнце ярко блестело в водах канала и отражалось в окнах домов на другой его стороне. Но они казались заколоченными, отвернувшимися от всего прочего мира.

– Теперь я объясню вам, почему я не хотел, чтобы вы приходили сюда, – сказал я, остановившись. – Потому что вы можете умереть, а я не вынесу этой потери. Вы сказали, что вы нужны немногим – я не знаю, скольким именно; но разве вам не приходило в голову, что есть по крайней мере один человек, для которого вы стали всем и который не может жить без вас? Должен ли я еще объяснять вам, что я люблю вас?

– Вы сами себя обманываете, – холодно отвечала она, глядя не на меня, а на воду за мной. – Вы не любите меня, да вы и не спрашивали никогда, люблю ли я вас.

– Не спрашивал. Хорошо. Я спрашиваю вас об этом теперь. Не думаю, чтобы вы стали отрицать это: ваши глаза выдают вас. Да и поступки тоже. Я люблю вас искренно, как только мужчина может любить женщину, и если даже сейчас вы скажете, что вполне равнодушны ко мне, все равно вам не поверю.

– Если мои глаза выдают мои мысли, тем хуже для меня, и я должна примириться с моими поступками: их теперь уже не поправишь. Но я вольна подарить или отнять свою любовь. И опять скажу вам – вы не любите меня, а для того, чтобы принимать милостыню, я слишком горда. Иначе вы перестали бы меня уважать. Ваша любовь к Изабелле, от которой вы преждевременно поседели, не дает возможности возникнуть так скоро другому чувству равной силы, а если это так, как вы говорите, то это было бы чудом. Но в наши времена чудес не бывает.