– Ну, теперь вы подпишете? – спросил я тоном, не допускающим возражений.

– Нет, нет! Никогда! – закричала ван Линден. Бригитта, дрожа, сделала лишь отрицательный знак рукой и энергично тряхнула своей седой головой.

– Хорошо.

Я позвонил. Вошел дежурный солдат.

– Что изволите приказать, сеньор?

– Скажи палачу Якобу Питерсу, который ждет внизу, чтобы он взял с собой помощника и пришел сюда.

Солдат ушел. Обе женщины, крепко стиснув руки, застыли в неподвижной позе. На их лицах нельзя было прочесть ничего.

– Вы еще не взяли следуемых вам денег, – сказал я. – Вы их заработали. Хорошо сделаете, если возьмете их и спрячете в какой-нибудь карман. Я не знаю, имеет ли палач привычку возвращать то, что попадается ему под руку. Я еще не успел познакомиться с ним поближе, но люди его ремесла на этот счет обыкновенно очень забывчивы.

Старая ведьма с минуту стояла в нерешительности, потом жадно схватила монеты и спрятала их в карман. Но Анна ван Линден отвечала с гневом, на который я не считал ее способной:

– Можете сами взять свои деньги.

– Я никогда не беру назад денег, которые вышли из моих рук, – высокомерно отвечал я. – Если вы не желаете брать их, то пусть они остаются здесь, пока кто-нибудь не возьмет их.

И я повернулся к ней спиной.

Через минуту в дверь постучали. Вошел Якоб Питере с помощником.

Питере – человек средних лет, по обличью настоящий крестьянин с большой красивой бородой. Никогда бы и не заподозрил в нем палача. Я часто удивлялся, как люди его профессии могут иметь такой благодушный вид, будто жизнь представала перед ними лишь в розовом свете. Происходит ли это оттого, что, живя среди постоянных ужасов, они мало-помалу делаются к ним нечувствительны, или самые мучения доставляют им удовольствие, – этого я не берусь сказать. Впрочем, я не замечал, чтобы их жертвы что-нибудь выигрывали от этого благодушия.

Якоб Питере дружески кивнул обеим женщинам, которых предстояло ему передать, с видом человека, который в высшем обществе чувствует свое привилегированное положение. Вид его, казалось, говорил, что ему будет очень приятно в первый раз поработать в качестве палача над этими двумя женщинами, с которыми он, очевидно, был давно знаком.

По моему приказанию он повел их к маленькой двери, которая находилась против входной двери и скрывала за собой винтовую лестницу, проделанную в стене. Для пыток дом устроен очень удобно: отсюда не дойдет до внешнего мира ни один звук, и без всякого нежелательного вмешательства публики жертву можно было в одну минуту спровадить вниз или вызвать опять наверх.

Когда мы спустились в это ужасное место, в нем было почти темно и пришлось зажечь свет. Я бросил вокруг себя беглый взгляд. Заметив мое любопытство, Якоб Питере самодовольно сказал:

– Все в самом лучшем порядке, ваше превосходительство. За последнее время инструментам некогда было заржаветь.

Я не сомневался в этом, но мне и в голову не приходило, что когда-нибудь мне придется прибегнуть к ним.

– Подпишете вы или нет? – спросил я обеих женщин после того, как Питере бросил любовный взгляд на свои орудия.

– Нет, не желаем, – свирепо отвечали обе. Они, очевидно, не верили, что я могу прибегнуть к этому последнему средству, хотя мне было совершенно неясно, на чем зиждилась эта уверенность в моей чувствительности.

– Возьмите их, – сказал я улыбающемуся палачу.

– Не прикасайся ко мне, грязное животное! – закричала ван Линден, лишь только он хотел взяться за нее. – Позвольте мне, сеньор, самой приготовиться к пытке.

– Пусть так, – согласился я.

Якоб Питере, сделав жест сожаления, приблизился к Бригитте.

Я стоял и смотрел на мрачный низкий свод, прокопченный дымом пыток, что причудливыми завитками медленно выходил через узкое отверстие с решеткой, сквозь которую виднелось небо. Оно казалось таким далеким, и, вероятно, многие потеряли здесь веру в него. Мои глаза следили за медленно извивающимся серым дымом, и я стал думать о том, сколько людей подвергались здесь пытке за преступления, которых они никогда не совершали. Вдруг какой-то нечленораздельный звук, вроде стона, заставил меня опустить глаза. Я увидел Анну ван Линден. Прикрытая лишь куском какой-то тряпки, она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги. Она, очевидно, рассчитывала на это последнее средство.

Ее голые руки обнимали мои ноги, пышные рыжие волосы разметались, переливаясь в отблесках огня, и она была обворожительна.

– Что я сделала? За что вы так со мной поступаете? – рыдала она. – Я готова для вас сделать что угодно, только избавьте меня от пытки.

– Согласны вы подписать бумагу?

– Но ведь тогда вы сожжете меня, как ведьму.

– Вы думаете, что я не могу сделать это и без вашей подписи? Разница в том, что если вы раскаетесь, вас повесят, а не раскаетесь, вас сожгут.

Она зарыдала:

– Неужели ничто не может смягчить вас?

– Вам нужно только подписать бумагу, – холодно сказал я.

– И тогда вы отпустите меня?

– Отпустить? Нет, конечно, не отпущу. Вы будете содержаться в тюрьме, но с вами будут хорошо обращаться и не причинят никакого вреда. Большего вы не заслуживаете. Благодаря вам много невинных испытали страдания, которых вы теперь страшитесь. Что же касается дальнейшего, то на этот счет я не могу вам дать никаких обещаний.

Она бросилась на пол и закрыла лицо руками. Потом она дико взглянула на меня и сказала:

– Стало быть, здесь ничто не может помочь мне. – Да.

– Дайте бумагу, я подпишу ее.

Я предвидел это и держал бумагу наготове. Она взяла перо и дрожащей рукой вывела свою подпись. Кончив писать, она снова закрыла лицо руками и разразилась горькими рыданиями.

– Не думайте, что я сделала все это из любви к деньгам, – прерывисто заговорила она, несколько успокоившись. – Моя мать считалась ведьмой и была сожжена на основании таких же доказательств, какие мы собрали против Марион де Бреголль. Все боялись ребенка, оставшегося после ведьмы. Еретики, из которых за последние годы я многих довела до костра, были настроены еще хуже по отношению ко мне. Меня едва не постигла такая же судьба, какую испытала моя мать. Как я ненавижу этих доброжелательных господ, которые боятся меня, как чумы! Как мне хотелось отомстить им всем! Я только не знала, каким образом. В один прекрасный день одна женщина, дававшая показания против моей матери, сама подверглась обвинению. Своими показаниями я помогла отправить ее на костер. Я даже не подозревала, что это так легко, и с этого дня я стала поставлять жертвы для костра, укрепляясь в своей ненависти все более и более. Они объявили войну мне, и я платила им тем же. Впоследствии, однако, когда я достигла зрелого возраста, меня охватил ужас при мысли о моей жизни. Раскаяние пришло поздно, но ведь я была еще так молода! Мне было всего десять лет, когда сожгли мою мать, а теперь мне двадцать два года. Пять лет, как я стараюсь порвать с этой жизнью, но не могу! Видели ли вы, как умирают люди, затянутые зыбучими песками. Я однажды видела, как в них погибла одна женщина. С каждым шагом по этой предательской почве она уходила в песок все глубже и глубже, пока он не сомкнулся над ее головой. Теперь это произошло и со мной. Я сильно боролась с собой, – бурно продолжала она. – Но разве я могла жить как все? Во-первых, я была дочерью ведьмы, а во-вторых, доносчицей и шпионкой. Куда бы я ни пришла, мое положение не менялось. Если я давала денег – хорошо. Если бы я была не в состоянии платить – я могла бы умереть где-нибудь в канаве.

Почему же другие могли иметь пищу и кров? Мне ничего не оставалось делать, как выбирать: или идти по прежней дороге, или бродить по улицам. Это, может быть, было бы лучше, но я не могла принудить себя к этому. Нередко бывало и так, что мне оставалось только подписать свое имя, а дело было уже сделано без меня, и никакая сила не могла бы спасти обвиняемых. Я хотела предостеречь Марион де Бреголль, но она не приняла меня. Когда я подошла к ней на улице, она с отвращением отвернулась от меня. Тогда сердце мое ожесточилось, ведь и я человек. Я понимаю, что мне лучше было умереть раньше, но ведь я была так молода… И вот теперь мне предстоит сгореть живьем!