Дом погорел ресторан закрылся. Кто-то третий в нашу любовь закрался. Я зову тебя. В окнах форда стоит черно-белый город. Ты гадаешь на светофорах... Красный не дорог зеленый дорог.

СОНЕТ НА СМЕРТЬ ВЛЮБЛЕННОГО ЗВЕРЯ

Енот, задавленный тойотой, лежит, раскинув руки настежь, ему от жизни остается крадучесть зимнего ненастья, шаги прохожих, стрекот древи да скрип отвертки под рукой субъекта, ладящего двери к особняку, -- там, над рекой кровавой и смертельно-желтой, протянутой в пучины парка, где зверь бродил, где обожал-то лишь дивный запах мха и праха.

Вот так и я отброшен и раздавлен твоей холодностью недавней.

СОНЕТ-ПРИГЛАШЕНИЕ

Я живу в доходном домe, там все лестницы картавы, в наркотической истоме утром тащатся кварталы к тупику, где ангел сирый раздает им йод и сырость.

Здесь в китайском ресторане поножовщина, но чаще дым и копоть, и стараний полицейских псов рычащих не хватает: слишком поздно прибегает пес на помощь.

Я тебя не приглашаю в этот мир трансцендентальный, потому что ясно знаю: оскорбят тебя детали этих уличных бубнилок моему летейству милых.

Лучше встретимся в Нью-Йорке, люди там легки и юрки.

СОНЕТ С КУПИДОНАМИ

Француженка из племени Чероке, моя любовно-летняя отрава, уехала на поезде обратно в калифорнийский мир, где миг короче.

Томиться обещала, расставаясь мне целовала не виски, а руки, я думал лишь о пошлости и скуке, и мне световращенье рисовалось.

Письмо нейдет. Оранжевые финки мне в спину мечут купидоны с веток. в уколе каждом сколько этих девок: американки, финки, филиппинки.

Мне все равно. Предчувствую в любой воспоминаний шелковую боль.

ХAЛЛОУИН

Детишек катали на пони на глинистом пустыре, забыв обоюдные пени осенних погод посреди.

Пугливые черные дети смотрели на белых детей, пугливые белые дети смотрели на черных детей.

Лошадка по мерзлому кругу то с белым, то с черным дитем, являя собою поруку, что мы непременно дойдем

до тучных лугов черно-белых, где черные влюбятся в белых.

============================================================

конец "Ньюхэйвенских сонетов" ============================================================

ПОЗДНЕОСЕННЯЯ БЕССОННИЦА

Моим родителям

Рабби стонет во сне силясь безумный пляс остановить, возне памяти крикнуть: "please".

Пиздрик-болеголов, сизый сомнамбулист песенку поволок: "сам-бы-на-волю-в-лес."

Плачет соседский пес в подполе ледяном, только сосед-скопец уши укутал сном.

Деревце во саду под окном под моим в бездную высоту тычет перстом кривым.

Листья плывут, плывут, желты их паруса, ветер им царь и плут, соль им дерет глаза.

Ночью наш дом не спит, ночью плывет и он к северу, где океан новых зовет Ион.

ПОЛЬСКИЙ ПОЭТ В НОВОЙ АНГЛИИ

Герцель-шмерцель

кровиночку-жидовочку

не признал

Генрих Сапгир

Пасхальные тюльпаны несет под мышкой. "Ту ль панну я выбрал женщиной моей?" На окнах тюль продрогший, подмякшая герань. О, страсти грань!

"Промашки ль нет? Ведь было раньше, летом в Кракове, все селезни по уткам крякали, пруды мелели и цвели, и на еврейском кладбище в забвенье и пыли могилы плыли. В тот день отец моей любимой, старик сухой и нелюдимый, сказал мне, не сходя с крыльца: "Моя святая дочка Сарра не будет отдана любителю угрей и сала!" И я зарекся не любить еврейских дев".

Дрожливый скрип дерев. Два негра с доброю ухмылкой. И полицейский на коне. Поляк волнуется корней английских цокот глинобитный. Что сердце глупое стучит?! Вот, наконец, квартира аспирантская распахнута. Конфедератка на стене. Метанье по квартире. Там на кухне сидит старик пейсатый в лапсердаке и о стол головой стучит.

ПОЦЕЛУИ ПРОШЛОГО

Будет тепло и пасмурно в полдень на пустыре. Вяло облает пес смурной -вот постарел, пострел.

В окнах инфекционного бабы и мужики будут светить циановобелым под музыку.

И санитарка, шаркая, к винному поспешит, и душегрейка жаркая будет ее душить.

И слепота куриная ноздри разгорячит, и обернусь я, ринусь я. Вслед закричат грачи.

Там поцелуи прошлого станут меня домой звать и манить, как пришлого девочкою Москвой.

СТИХИ К ЦИНТИИ

Нам остается только имя:

Чудесный звук, на долгий срок

Осип Мандельштам

К Цинтии писать стихи

теперь невозможно,

слишком стали мы глухи -

лопухи придорожные.

Да и Цинтия уехала в Ньюджерсию

в пригород,

острый запах юности раскаленной жести

променяв на приторный.

Но и не писать о ней

непосильно,

погружаясь в ритм огней

апельсиновых

на хайвэе из Нью Йорка в Филадельфию,

на шоссе из Ленинграда в Финляндию.

Слева море-океан

ворочает дюны,

справа куликует ни о ком

болото лодейное.

Нам остался только звук,

память о звуке

бултыхается, как тюк,

в ржавом кузове

обгоняющего нас

имени:

Цинтия, вернись, весна,

не покинь меня.

ОТ БРУКЛИНСКОГО ПОЭТА УШЛА ЖЕНА

Жена ушла к ростовщику, разлуки пайщику.

Жена ушла к ростовщику, ростовскому риалэстейтщику, проститься бы.

Жена ушла, и серый плащ натягиваю мимо плеч и в лифт бездонный захожу монетку в брючине ужу, вернись, любимая, домой, мне Бруклин кажется тюрьмой, вернись я напишу сонет про то, как валит финский снег, про то, как Ладога легка, про скрип морозного ледка, о, распростертый у виска трилистник губ и языка, вернись, я не могу один, я раб твой, а не господин.

К ростовщику ушла жена, январский дождь целует в щеку.

У МАЯКА

So that was the Lighthouse, was it?

No, the other was also the Lighthouse.

For nothing was simply one thing.

The other was the Lighthouse too

Virginia Woolf

Камбала бьется о доски плечом, рядом стоит будто он ни при чем толстый рыбак и плюет на причал, ветер с моря снасти упрочил.

Вот на песке городская семья, черный философ, забросивший семя в сонное лоно белой жены, даже их тени не ограждены, видишь: бездумный кварцевый пляж выцветил им беспощадный мираж, сын их, беспечный пока ангелок, словно не ведает, в нем уголек да известняк не смешались, сплелись... что разбежавшись однажды девчонка в нем угадает... арапчонка.

Милая, я это так для заставки, прости, лучше до самого счастья проспи, здесь, на окраине, у маяка стыдно на прошлое намекать; крабы шуршат вперемешку с листвой, губы дубов заплатят с лихвой, ветер захлещет по жирным стволам, черный малыш побежит по столам и по скамейкам от родичей прочь, крепче, рыбак, свои снасти торочь, заполыхает чулочный маяк в сумерках, словно опийный мак, мертвая камбала глазом кося бросится на воду ртутная вся.