- Но Сид есть Сид, ты ж понимаешь, он и с этой шмарой вполне куртуазен...

Кстати, если убрать эти его канторские распевы, ну, записать, что ли, его болтовню - она же станет абсолютно бесцветной. Вот Блюмкин его - Кошерского - ругает за "отсутствие ярких речевых характеристик" (тьфу!). А какие тут могут быть "речевые характеристики" на фиг, если у него в одной фразе и "шмара", и "куртуазен", в следующей он загнет два деепричастных оборота и всунет архаизмов штук пять, а еще через одну станет материться, как шофер ломанного КамАЗа в мороз... А может не сделать ни того, ни другого.

- Я ей назавтра звоню: "Галя! Володя от тебя без ума! Умолял позвонить, запиши номера"... Через два часа Сид ко мне прилетает, плачется, бьет себя пяткой в грудь: "Саня! Как я вчера напился! Ты представляешь, я этой каракатице, оказывается, в любви объяснился, и это бы ладно, дал телефон, причем не только Фонтанки, - Саня с трудом удерживал хохот, чтобы глупо не перебить себя, только дойдя до соли шутки, - но и своей подруги, который, кроме тебя, вообще никто не знает..." - теперь он дал волю своему смеху. Олег тоже усмехнулся, но другому - самообслуживанию, которое устроил себе Фришберг: сам веселит, сам же и веселится.

- Ну? И чего ты этим добился?

- Я? Кошерский, ты несносен! Не Вы ли, о досточтимый мэтр, знамя Авангарда, наследство аборта... Ой, pardon, я оговорился, я хотел сказать - наследник абериутов, надежда Дядьков...

- Каких Дядьков?.. - начал было Олег, но вовремя осекся, почувствовав ловушку: каким дураком он себя выкажет, уточняя, чья он "надежда".

- Так не Вы ли ратуете за искусство для искусства?

- И все-таки? Тебе Сид чем-то насолил?

- Вообще-то очень смешно слушать увещевания в христианской любви, - вот уж чего Олег в своих словах никак не заметил! - от человека, предварившего свой сборник заверением читателя в абсолютном к нему презрении. - Все это Саня говорил, продолжая смеяться. Вдруг он без какого-либо перехода стал абсолютно серьезен, даже мрачен, и продолжал: - А вообще-то, Олежек, я уже несколько раз натыкался: если ты к человеку относишься снисходительно-доброжелательно, а потом вы вдруг меняетесь местами друг относительно друга... Ну, бывает же?.. то он к тебе обычно начинает относиться презрительно-беспощадно. Я долго не понимал: почему так? Потом, кажется, понял: они мстят! Мстят за снисходительность и не снис-хо-дят... Ну, и я перестал...

- Ты это о Сиде? - спросил Олег. Он честно не понял не только о ком, но и о чем речь - больно туманно.

- При чем тут Сид!..

- Девица та, что ли?..

- Да нет. Я совсем о другом, - неохотно ответил Саня.

И тут у Олега мелькнула неожиданная мысль, что Фришберг просто дурак. Действительно неожиданная, потому что все кругом (и он следом) как-то привыкли считать Фришберга жутко умным. А он ведь просто притворяется! Он произносит туманные речи ни к селу, ни к городу, несмешные каламбуры, слепленные по одному и тому же алгоритму, трубит на каждом углу о своих кухонных интрижках, которых стыдиться бы, а не хвастать, и которые, кстати, еще неизвестно, подстраивал ли он на самом деле. Но из-за славы этой великого интригана все Саню боятся, а боятся, как гласит народно-уголовная мудрость, - значит, уважают.

- Ладно, Кошерский, ле хитроот, мне пора. Извини, что отвлек... Ты сочинял что-то? Можно узнать - что?

- Труд научный: "Рыбы и их теология", - оба рассмеялись, но сам Олег сильнее, потому что знал, насколько его ответ недалек от истины.

- Ну, почему, стоит человеку, про которого известно, что он написал две с половиной строчки, задуматься или запереться, как все спрашивают:

"Сочиняете?"

"Пишете?"

"Творите?".

- Должен Вас огорчить, гоподин сочинитель, в этом своем монологе Вы не оригинальны. Но должен тебя сразу же и утешить: ты повторяешь, по крайней мере, не кого-нибудь, а Пушкина... Да, я ж чего зашел-то, старый склерот! Скажи мне, Кошерский, любимец богов, ты пиво пить пойдешь?

- Сейчас?

- Вообще. Надо же еще народ поднять.

Вот ведь доморощенный ученик Штирлица: "Запоминается всегда последняя фраза"... Только это не к нам, Александр Натанович.

- Посмотрим.

И Фришберг наконец ушел. Олег видел в окно, как он перебежал на красный свет улицу, медленно сделал несколько шагов вдоль тротуара, потом будто раздумал, сделал несколько шагов в обратную сторону, опять раздумал и, прежде чем двинуться дальше, стал озираться, как будто искал кого-то глазами, остановившись у магазина "Посуда".

Глава 6

И если правая твоя рука соблазняет тебя...

Мт.5.30

...пусть левая рука твоя не знает, что делает правая

Мт.6.3

Остановившись у посудной лавки какого-то грека, Шимон с удивлением увидал, что некоторые сосуды изрисованы фигурками людей и животных...

"Что же этот человек - совсем, что ли, дурак? - подумал он. - Или вообще не понимает, куда приехал? Ни один еврей в жизни не купит и не понесет себе домой изображение живого - это же одна из первых заповедей!". Тем не менее, сам он взял в руки один из сосудов - с двумя ручками, зауженный книзу, чем-то напоминающий подбоченившуюся женщину - и стал его разглядывать. Вообще-то, таких людей, как здесь нарисованы, не бывает. И лиц таких не бывает, и поз таких, и мышцы станут раздельными и выпуклыми, разве что если содрать кожу. Ну, люди еще куда ни шло, но животные уже совсем ни на что не похожи. Нет, художник, расписавший этот кувшин, пожалуй, не богохульствовал, уподобляясь Творцу в создании обличий живого. Он, наоборот, только подчеркнул свою убогость рядом с Создателем... И тут над ухом Шимона раздался знакомый голос:

- Аха, идолами интересуемся?

Вопрос прозвучал приветливо и дружелюбно, но уловил в нем Шимон и нотки того злобного шипения, с каким обличал тогда Святой Якова в поклонении Сатане. С не слишком довольным лицом повернулся он к Бар-Йосефу и, уже начав что-то ему отвечать, не глядя попытался поставить сосуд на место... Раздался удар и звон разбившейся глины, и, прежде чем купец, занятый торгом за другую амфору (конечно, без рисунка), понял, что случилось, оба приятеля уже бежали сломя голову.

Остановились они только у дверей Шимона и, тяжело дыша, ввалились в дом, автоматически гладя на ходу мезузу. Первым обрел дар речи, хотя и более грузный, Шимон.