Изменить стиль страницы

— Дед уже.

— Вот видишь, а меня если какой молокосос старым хреном любя назовет — и тому рад…

— Ты ж не старый — сам говорил.

— Хорохоримся, Серьга. — И без всякого перехода Балакин спросил охрипшим вдруг голосом: — Тебе Ольга много рассказывала?

— Про тебя разговор был. Как чуть не поженились в пятьдесят седьмом.

— И про китобойную флотилию.

— Говорила.

— И про плен и про десять лет?

— Точно.

— Сам понимаешь, Серьга, то есть Анатолий Иваныч… Десятка была, а плена не было… Пудрил мозги девчонке… Эсбэ-то, может, догадывался, да и то вряд ли. Это уж после, когда меня его теща сдала, ему в милиции, может, глаза открыли, а может, и не открыли, а так он голубь. — Балакин помолчал, вспоминая. — Да-а… А насчет женитьбы — истинная правда… Ты представь, какой я был. Тридцать пять лет, из них пятнадцать по тюрьмам и колониям… Мне, кроме Матрены, ну няньки Олиной и Эсбэ, никто в жизни доброго слова не сказал… Вы с Эсбэ за мной бегали — так вы ж шкеты были… Ну, боялся меня кое-кто — это, знаешь, щекочет, да не греет… А тут залетел в чужое гнездо, посмотрел на Эсбэ, как он с молодой женой друг на друга не надышатся, — завидки взяли… А про Олю что говорить? Насчет женитьбы я не врал. Сначала думал: зачем волку жилетка — он ее все равно об кусты порвет. А потом вижу, полюбил так — режь на части… У меня, понимаешь, это быстро решалось — между посадками времени-то не очень… А тут и копейка честная была — в очко пофартило…

— Это я тоже знаю, в электроградской милиции твое дело видел, — сказал Серегин, — Мог бы и не видеть. Я тебе все без балды говорю. Не про то речь… Ты скажи, откуда такие берутся — теща эта проклятая? Ладно, я вор, меня по закону надо ловить и сажать. А она людям жизнь ломает — кто ее остановит? Я б ее тогда, если б вырвался… — Балакин остановил себя, передохнул и продолжал тише: — Что заложила — пустяк, это и по дурости бывает или по честности. Не в том дело… Я тогда завязать решил, крепко решил. Думал, вот оформлюсь во Владимире, куда-нибудь устроюсь, копейка на первое время есть. Олю перевезу, распишемся — и все путем… А эта подлая баба приходит — и кранты…

— Игорю она тоже устроила. Жену и сына отняла.

— Это я в Ленинграде от него слыхал, — мрачно сказал Балакин. — Из-за меня все и получилось.

— Ну, положим, не только, — возразил Серегин, — У него все равно к тому шло.

— Ты на мою совесть, Анатолий Иваныч, бальзам не лей. Я-то знаю.

Серегину на миг показалось, что перед ним сидит не матерый вор Балакин, а тот Брысь, с которым они бежали в Испанию. И, подавляя в себе ненужную Брысю жалость, он спросил ворчливо:

— А о дочке-то когда узнал?

— То особый разговор. Слушай по порядку, а то не поймешь. — Балакин вдруг поднял руку, как школьник за партой, когда напрашивается, чтобы учитель к доске вызвал; — Можно, я пройдусь немного? Поясница затекла, — Не пижонь. Курить хочешь?

— Я правда бросил.

Бадакин прошелся от стены до стены поперек кабинета, растирая поясницу обеими руками. Серегин закурил сигарету и спросил: — Может, чаю?

— Не надо. Тут небось чай хороший, а мне к хорошему привыкать не годится. — Балакин остановился, поглядел на Серегина. — Никак не разберу, сколько тебе лет?

— Мы с Игорем на два года тебя моложе, — Законсервировался. — Видимость одна. Сердечников, знаешь, в гроб кладут как огурчиков.

— Можно, я буду ходить? — В голосе Балакина даже робость послышалась.

— Да хоть бегай, только рассказывай.

— Ты не подумай, Анатолий Иваныч, на допросе я бы наизнанку не выворачивался. Только Эсбэ да тебе вот.

— Чую, Брысь.

— Но ты этому своему молодке передай, — Балакин опять кивнул на дверь, имея в виду Баскова, — пусть считает, о чем мы тут толкуем, моими показаниями. А протокол я подпишу.

— Ну, это нужно все по форме. Времени и у тебя и у него хватит.

— Тоже верно.

Серегин почувствовал, как изменилось настроение после этих почти что стариковских обоюдных жалоб на немочи. Не было надрыва и злости в голосе Брыся, не было у него самого, у Серегина, ощущения непреодолимой отдаленности от бывшего своего кумира, а ныне старого рецидивиста.

— Так об чем я? — спросил Балакин, возвращаясь к прерванному рассказу.

— Про дочку твою говорили. Балакин подумал немного.

— Нет, теперь, пожалуй, надо кассу помянуть… Или ты и это знаешь?

— Опять же по милицейским документам. От тебя интересней будет.

— Не шути, мне вышка светит. В том ящичке двадцать три тыщи было.

— Что ты, Брысь! — с досадой за свои неловкие слова поспешно сказал Серегин.

— Ладно, ты не думай — не плачусь. Что было — не вернешь… Короче, ковырнули мы с Чистым ящичек к смылись. Недели три в лесу отсиживались, под Ки-ровом, в охотничьей избе. Чтобы след простыл… Сам понимаешь, по горячему искать легче. А снабжал нас один ханурик из ближней деревни. За приличную плату, конечно, да и Чистый припугнул его раз, так что не опасались… Ну, сидим неделю, сидим две. Деньгами набиты, а швырнуть некуда. И взяла меня такая тоска — хоть в петлю. И вспомнил я про Эсбэ. А адресок его у меня имелся… Понимаешь, получилось такое дело…

— Про адрес можешь не рассказывать. И про подписку на журнал «Вокруг света» тоже. Балакин кивнул.

— Понятно. Короче сказать, приоделись мы в Кирове и на попутных добрались до Ленинграда… Теперь вижу: лучше б мне туда не соваться.

— Глупо, конечно. В Ленинграде — не в лесу. Ты ж догадывался… На тебя розыск объявлен.

— Я не про то, — возразил раздраженно Балакин. — Не надо было Игоря замешивать, да если бы да кабы… Но ты слушай, пока у меня говорилка работает, а то заткнусь.

— Извиняй, молчу.

Балакин сел на стул, вынул из пачки, лежавшей на столе, сигарету, понюхал табак, но не соблазнился, положил сигарету рядом с пачкой и невесело усмехнулся.

— Видишь, как человек устроен. Вышка светит, а я курево бросил, о здоровье беспокоюсь. Кашлять надоело, дышать трудно.

— Далась тебе эта вышка… Суд рассудит.

— Не будем шлепать, Серьга. Слушай дальше. — Балакин снова поднялся и начал ходить туда-сюда, от стены до стены. — Игорь принял нас как человек, да я и не сомневался… У него, правда, сосед сбоку, такой ухватистый кулачок, но мы его не боялись, в компанию вошел и насчет поддачи — большой любитель… Само собой, мы с Чистым даже Игорю про себя — ни гугу… Вкалывали на Севере, заработали копейку — можем гулять… Наивняк, конечно, а что еще сочинишь?.. После уж я Игорю-то открылся, пришлось открыться… И дурак… Колебался он — ну и пусть бы себе колебался. Ему бы легче было.

— Постой, Брысь, — сказал Серегин. — Неужели он такой ребенок? Он же о твоем прошлом знал. Ты у него в пятьдесят седьмом гостил.

— Тогда он всей моей туфте поверил. Я ж говорю: голубь. За это и люблю.

— Фантастика какая-то. Столько его жизнь клевала… Войну прошел…

— Я на войне не был, но так соображаю, Серьга: она хитрованству не учила.

— Это верно…

— Ну вот… Гуляем, значит. Мы с Игорем за жизнь толкуем, Электроград поминаем. Ну спросил я про Ольгу. Он: живет, мол, дочка уж большая, скоро институт кончает. Замужем Ольга? — спрашиваю. Да нет, говорит, как-то так получилось — не вышла… Это мы еще в первый день про Ольгу толковали, и он, понимаешь, не сказал, чья у Ольги дочка, а я и в мыслях не держал спросить. Больше двадцати лет прошло, мало что у, бабы было… А потом раз ночью померекал, прикинул: институт дочка кончает — значит, не меньше двадцати… Аж в ушах зазвенело. Бужу Игоря, а он все время в штопоре был, дурной спросонья. Трясу его: от кого у Ольги дочка? Он хихикает, как блаженненький. Люба от вас, говорит, товарищ китобой, от кого ж еще? Вот крест, чуть я ему тогда не врезал. Какого ж черта сразу не сказал? — говорю. А он: а зачем? Ты для нее умер, утонул в холодных водах Антарктики. И правда, зачем было говорить? Какая теперь разница? Вот так…

Балакин замолк, и Серегин не нарушал молчания. Балакин, шагая, шаркал подошвами, и от этого шарканья Серегину сделалось тяжко на душе. Неужели и он вот так ноги волочит, когда задумывается? Да нет вроде бы. Вспомнился Никитин — сослуживец, которого в минувшем году хватил инсульт. Он с тех пор ходит с палочкой и вот так же шаркает, потеряв всякую уверенность в походке. Но только в походке… А за шарканьем Балакина чудилось Серегину до странности несоответственная, несообразная картина. Он видел раз на Оби, как, подточенный водою, рухнул в реку высокий берег, шурша опрокинувшимися вниз головою деревьями, стоявшими на самом обрезе… Какая же боль должна точить человека, чтобы матерый мужичище, которому тюрьмы и колонии давно стали родным домом, вдруг сломался на глазах.