Нашелся, однако, человек, который все же нас выследил. То был знакомый отчима по работе, которого звали Круль. И вот тогда я вдруг понял странные слова, которые отчим сказал в ту ночь моей маме. Я имею в виду его слова насчет доверия. О том, что ни на кого нельзя положиться. Даже на маминого брата, моего дядю. Потому что тут происходит то же самое, что часто случается на войне: вдруг все, что ты думал о своих родственниках, или друзьях, или соседях, оказывается неверным. Даже самые близкие могут донести или по меньшей мере навлечь на тебя серьезные неприятности. Когда люди живут в страхе, или голодают, или пытаются заработать на жизнь незаконными путями, они становятся другими. Не такими, какими были в мирные времена.
Мама всегда утверждала, что мой отчим только говорит жестко, а на самом деле даже муху не способен обидеть. Но однажды, когда мы с ним в очередной раз шли по каналам, этот Круль вышел нам навстречу. Он, наверно, давно уже заподозрил отчима и начал за ним следить. Вероятно, увидел, что Антон закупает подозрительно много продуктов. К счастью, своим открытием он ни с кем не поделился, а утаил его для себя. Поэтому, когда он умер, этот секрет сошел вместе с ним в могилу. И я думаю, что могилу он нашел как раз на еврейском кладбище.
Это случилось ранним утром, когда мы шли по каналам в гетто. Внезапно мы услышали чей-то гаденький смешок, и кто-то осветил нас фонарем.
Круль уже нас поджидал. Он стоял на повороте канала с фонарем в руке и смеялся. Фонарь он включил не сразу, подождал, когда мы подойдем совсем близко. Включил, засмеялся этим своим мерзким смехом и сказал, что отныне мы должны делиться с ним своими доходами.
Антон даже глазом не моргнул. Он словно не увидел ничего странного в том, что Круль нас подстерег, и ответил ему сразу по существу:
— Хорошо, но также затратами и риском.
Я думаю, что это действительно было по-честному. Пусть бы он тоже вложил деньги в товар и таскал его вместе с нами. Именно это отчим ему и предложил. Но Круль отказался. Он просто требовал, чтобы мы платили ему за молчание, иначе он на нас донесет. Это называется вымогательство, шантаж. И тогда Антон сказал мне:
— Пройди за поворот, Мариан, мне нужно поговорить с паном Крулем наедине.
Я свернул за угол туннеля. Отчим посветил мне своим фонариком. Но, пройдя несколько шагов, я, понятное дело, тут же вернулся. Мне хотелось посмотреть, что произойдет. Я увидел, как отчим опускает свой мешок прямо в грязь — ведь досок там не было — и подходит к пану Крулю. Я был уверен, что он просто хочет негромко поговорить с ним. И только потом увидел нож. Отчим вытер его об одежду Круля и снова спрятал в карман плаща. А потом вынул из кармана повязку — белую ленту со щитом Давида, все евреи Варшавы были обязаны в те дни носить такую на руке, — и надел эту ленту на руку пана Круля. В то время мы всегда брали с собой в каждую ходку несколько таких повязок. В гетто нам предстояло, выйдя из канализации, пройти с товаром на Кармелитскую улицу, и мы должны были выглядеть, как все вокруг. Поэтому мы тоже повязывали себе на руку эти еврейские ленты.
Я видел, как отчим поднял было ногу, чтобы столкнуть тело Круля в канал, в грязный поток, но потом передумал, стал рыться в его карманах, достал оттуда что-то — видимо, деньги — и переложил себе в карман. Потом порвал несколько бумажек, бросил их в поток, еще раз посмотрел в мою сторону и наконец толкнул мертвое тело ногой и отправил его в последний путь. И только тогда позвал меня. Я сделал вид, что не слышу, и он позвал меня еще и еще раз. Лишь тогда я вышел из-за угла, подошел к нему и помог поднять мешок на спину. Об этой встрече я не рассказал ни единому человеку. И маме, конечно, тоже.
Вот такая была у нас работа. Из каналов мы выходили прямо в гетто, через сарай на улице Лешно, номер пятьдесят шесть, а оттуда шли — обычно с большей частью товара — на Кармелитскую. Дорога была недлинной и потому не очень опасной, и к тому же евреи, которым принадлежал сарай, давали нам сменную одежду, чтобы от нас не воняло на улице. Помню, когда мы возвращались в этот сарай, чтобы идти домой по тем же каналам, было до жути противно снова влезать в нашу мокрую и вонючую одежду. Ну вот, мы выходили из сарая и шли по гетто с грузом на спине, а вокруг были одни евреи, и я то и дело пробовал представить себе, что я — один из них. А в тех местах, где можно было видеть нашу, польскую, сторону города, я задирал голову и смотрел через стену. До сих пор не могу забыть эту дорогу. Каждый раз по возвращении из такой ходки мне снились страшные сны, особенно из-за детей. Ты шел, а они сидели на земле и умоляли о кусочке хлеба. Или лежали на тротуаре, а изо рта у них текла слюна. Правда, отчим сказал, что они просто набирают в рот мыльной воды, чтобы вызвать жалость у прохожих, но я видел и таких, чьи тела уже были прикрыты газетами. Отчим запрещал мне смотреть на этих детей, потому что однажды почуял: еще минута — и я стащу свой мешок со спины, чтобы раздать еду этим голодным детям. Он сказал, что, если кто-нибудь узнает, кто мы такие и что у нас в мешках, нам конец. В Варшаве были и другие контрабандисты, большего размаха, которые объединялись в артели и держали целые армии наемных бандитов. Такие воротилы имели связи с немецкими полицейскими на входах и выходах из гетто. Они не боялись ничего. Но мы с отчимом были «мелкими частниками», мы работали вдвоем, и спасали нас только наш особый, никому не известный маршрут по туннелям — и сохранение тайны.
Иногда в наш приход главные улицы гетто были полны народа, по ним даже трудно было пройти. Но еврейские полицейские строго регулировали движение: идущим в одном направлении они приказывали двигаться по левой стороне, а идущим в противоположном направлении — по правой. И при этом сохраняли узкий пустой проход посередине, иначе никто бы вообще никуда не мог добраться.
Еще помню, как я был потрясен, увидев еврейского полицейского, который бил своего же парня-еврея. Я не мог поверить своим глазам. Мне кажется, это было во время второй нашей ходки, потому что в первый раз мы шли ночью и на улицу вообще не выходили. Я-то думал, что только у нас, у поляков, есть такие мерзавцы-полицейские. Мне и в голову не приходило, что такие же мерзавцы могут быть среди евреев. Мама всегда говорила мне, что евреи способны выдать «чужого» — скажем, поляк для них «чужой», — но никогда не выдадут своего. Она рассказывала о помощи, которую евреи оказывают друг другу. И вдруг я увидел, что и у них есть полицейские, которые ведут себя совершенно как наши. Ну, правда, потом уже я узнал, что в гетто были и свои доносчики, и даже свои предатели, как и у нас.
Когда мы в первый раз дошли до Кармелитской, я сначала не мог поверить своим глазам. Если бы я только что не видел повсюду умирающих от голода детей, я бы подумал, что евреям в гетто живется просто замечательно. Там были лавки, набитые деликатесами. Но потом Антон объяснил мне, что в этом месте, на углу Кармелитской и Новолипской, где раньше была гостиница «Британия», находится деловой и увеселительный центр гетто и живут здесь в основном евреи-богачи и торговцы валютой, а также всякие гестаповские агенты, наемники крупных контрабандистов и другие люди преступного мира. В этом месте в тот период мы как раз и зарабатывали.
Но я хочу вернуться к рассказу о моем первом походе по туннелям.
Когда мы наконец добрели до цели, я уже думал, что еще шаг — и я свалюсь без сознания. Мы прошли через дыру в какой-то погреб, отчим оставил свой мешок внизу, а сам поднялся по железной лестнице, зажег фонарик, взял железную палку, подвешенную сбоку на ржавой цепи, и постучал ею по железной крышке люка: семь ударов в определенном ритме. На мгновение остановился и потом снова повторил. И так до тех пор, пока нам не открыли.
У нас был заведен такой порядок: мы заранее звонили по телефону и передавали шифрованное сообщение, так что только наши клиенты могли понять, когда мы придем, в какой день и час. Звонили мы «врачу» — польскому служащему на фабрике, где был телефон. Наши клиенты давали ему взятку, чтобы получить это сообщение. И тогда они ждали нас в назначенный день и час. Позже, когда мы уже ходили к другим клиентам, «щеточникам», — это было после того, как немцы вывезли из гетто большинство евреев, — порядок был тот же, только тогда мы звонили уже не «врачу», а другому польскому служащему на фабрике.
В первое время постоянными клиентами отчима были три брата, три религиозных еврея вроде тех, которых я не раз видел до войны в еврейском квартале. Эти люди и их жены казались мне тогда уродливыми и совершенно чужими, то ли из-за их странных одеяний, то ли из-за бород и париков, то ли из-за чужого языка, то ли из-за всего вместе — из-за той нищеты и тесноты, которые и перед войной были их уделом.
В первый мой приход к этим братьям я даже затрясся от страха, когда они вдруг появились в дыре над нами и протянули руки, чтобы помочь нам поднять мешки. Мы вылезли из подвала, присели на минуту отдохнуть, а потом Антон растер окаменевшие пальцы и открыл принесенные нами мешки. Я начал вынимать продукты и передавать ему один сверток за другим, а он принялся раскладывать все это на столе. Три брата сидели, непрерывно что-то бормоча на своем языке, и глаза их безумно сверкали. Отчим разложил перед ними хлеб, и сыр, и масло, и селедку, и яблоки, и сахар, а потом расставил бутылки водки, как будто мы собирались открыть здесь продуктовую лавку и уже остаться в гетто навсегда.
Отчим с трудом мог читать польскую газету, но тут вдруг оказалось, что он умеет говорить на идише. Помню, как я был потрясен во время этого первого прихода к трем братьям, когда услышал, как он говорит с ними на их языке. Обычно ненавистники евреев имеют привычку передразнивать интонации еврейской речи, чтобы лишний раз посмеяться и поиздеваться над евреями. Мой отчим тоже не любил евреев. И вдруг он заговорил совсем как они. Со всеми теми интонациями, которые в моих ушах звучали как издевательское передразнивание.