Он встал и пошел, рассказывая, как дрались на льду и как кто дрался; объяснял, почему для такого дела лучше всего надеть валенки.

Ему нужно было немедленно реагировать, нужна была именно немедленная справедливость. Он хотел увидеть страшный суд, но быстрый и такой, на котором у ангелов были бы хорошо начищенные трубы.

Он ждал революцию, как любовь, которая будет защищать всех. Она принесла и ненависть. Горький еще не знал, что и сам умеет ненавидеть.

Петербург 1919-1920 годов. Начало лета

Иду с Александром Блоком. Белая ночь изменяет лица. У Блока лицо порозовело, глаза посерели. Кругом белая ночь, она делает Петербург ясным.

Никогда не слышал Блока громко говорящим. Казалось, что он, стараясь не испугать, читает о будущих днях, читает для других, сам не удивляясь разгаданному будущему, принимая его.

Таким голосом он перед войной прочел поэму о Петербурге эпохи конца империи - поэму "Возмездие".

Не знаю, упоминал ли я или не упоминал о разговоре с Блоком, если упоминал, то повторяю. Дерево повторяет рисунки колец в стволе и чередование сучьев деревьев. Ель - вся повторение одной ритмической формулы.

Как трудно уйти от себя, от своих. Нелегко найти новые слова, трудно договаривать их.

Мы говорим об уходе Л. Толстого из Ясной Поляны. Там было много шорохов, шепотов, люди отбирали друг от друга толстовские дневники, делали выписки.

Как трудно было самому Толстому уйти из Ясной Поляны, из парка, который насадил дед, а он досаживал. Уйти от яблонь, от реки Воронки. Представьте, что столетний дуб ночью получил сознание и увидел, что его окружает чапыжник, изгрызенный коровами, лес, уродливо растущий; надо уйти, надо вырвать из земли корень за корнем, даже оставив в земле часть самого себя.

Будет новое, но трудно уйти оттуда, где было все: мать, которую почти не помнишь, отец, ученики, упреки, долги, кони, овраги, любовь. Оторваться от корня трудно.

Все думаешь, как бы остаться со своими.

Александр Блок записал 28 мая 1917 года о первом голосовании: "Я думал много и опустил в урну список № 3 (с.-р. с меньшевиками). Узнав об этом, швейцар остался доволен. Кажется, и я поступил справедливо. Жить - так жить". Это путь благоразумия.

Блок шел быстрее других и видел прошлое зорко и свежо. Скоро в нем "проснулось главное". Главное - это разрыв с прошлым. Так он написал в неотправленном письме к Зинаиде Гиппиус. Проснувшись, он стал одиноким.

Блок много раз узнавал вдохновение и не боялся его. Он любил Горького и еще во время войны защищал "Летопись" в спорах с Гиппиус. В издательстве "Всемирная литература" он говорил во время заседания о смерти гуманизма старого гуманизма либералов.

Это было через год - 26 марта 1918 года. Мне об этом рассказывал Горький: Блок как будто перешагнул через иронию Гейне, потому что узнал другое - негодование революции.

Он остался почти один. В Тенишевском зале адвокат Гизетти и толпа называли Есенина, Блока и Белого "изменниками". "Не подают руки". До конца поэмы "Двенадцать" осталось несколько дней. Чапыжник оставлен, но люди не знали России, не видели ее. Мир не подписан, германские войска наступают. Сможет ли Европа победить революционную Россию? Какое место занимает русская революция в конце тысячелетия? Что же будет в Азии, в Африке, как сговорятся народы?

Александр Блок, ученик романтиков, человек, влюбленный в Рим и в Италию, знал, что не одни немцы - враги, он писал 11 января: "Артачься, Англия и Франция! Мы свою историческую миссию выполним. Если вы хоть "демократическим миром" не смоете позора вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы не арийцы больше".

Вместо европеизма и идеи близкого окружения появилась идея человечества. Блок пишет Западу:

Вы сотни лет глядели на Восток,

Копя и плавя наши перла,

И вы, глумясь, считали только срок,

Когда наставить пушок жерла.

Революция была и осталась молодой. Терпение революции бесконечно, потому что она наследница всего труда человечества.

В последний раз - опомнись, старый мир!

На братский пир труда и мира

В последний раз - на светлый братский пир

Сзывает варварская лира.

Не помню, о чем говорили в ту белую ночь. Взял книги Блока, вспомнил многое из того, что слышал, а что говорил сам, не помню.

Петербург белой ночью свеж и тепел, ясен и не сумрачен, он не имеет теней, но объемен. Течет холодная и гранях ряби река. Толстые розовые граниты ограды набережной теплы. По крутому куполу Исаакиевского собора медленно передвигается матово-золотая долька сверкания. Ее движение замечаешь, когда снова посмотришь в ту сторону. Небо сине-розовое, с облаками, уже забывшими боль, но не отмывшими кровь.

Ходили долго по Петербургу, были у арки Новой Голландии - она перекинулась над розовеющей водой нежным отражением.

Возвращались к Неве. Опять матовое сверкание купола Исакиевского собора и резкие грани шпиля Петропавловского собора.

Не проходила ночь, не наступало утро. Заря сменяла зарю, как будто в мире наступило бессмертие,

Блок говорил медленно, потом спросил меня:

- Почему вы все понимаете?

Еще раз скажу: не помню, о чем говорил. Если понимал что-нибудь, то зрелость времени, его наполненность. Но понимал мало.

Я нехотя оставался тогда в весне Февральской революции, не имея сил уйти от своей лесной опушки.

Время смерти Александра Блока

Город голодал. Сын Алексея Максимовича, Максим Пешков, привозил с юга эшелоны продовольствия для петроградских рабочих - то немногое, что можно было достать. Привозил даже овес и конские головы. Снабжение шло неравномерно, бедственно. Сейчас вспоминаешь, что об этом думали как о мелком и даже записывали мало.

Кончалась долгая зима. Оттаивали дома. Сперва на серебристых стенах появлялись редкие темные заплаты. Редкие. Отмерзали те немногие комнаты, которые топили.

Александровская колонна стояла серебряной вся до ангела.

Кончалась долгая зима.

Я жил в Доме искусств на углу Невского, Мойки и Морской. Огромный дом когда-то принадлежал фруктовщику Елисееву, владельцу самых больших гастрономических магазинов по всей стране. Странная многоэтажная квартира. Жил в спальне Елисеева. Проход в нее через огромную уборную Елисеева в четыре окна, с душами, с цандеровским неподвижным велосипедом, который должен был спасти фруктовщика от полноты, и какими-то фонтанами, назначение которых было утрачено.