Маленький зал Тенишевского училища сочувствовал студенту, который читал в длинном, не на него сшитом студенческом сюртуке. Сюртук этот был неизносим, как железные латы, и заменял мне, как Дон-Кихоту, кожаный камзол. Говорил я оживленно, поправляя свои каштановые кудри, даже и от цвета которых не осталось воспоминаний.

Бодуэн де Куртенэ встал и еще до прений произнес речь о том, что именно сегодня, в начале 1914 года, нельзя отрывать слово от смысла, как нельзя отрывать литературу от жизни.

Бодуэн говорил в лингвистических терминах, этим не давая себя перебить приставу, о том, что стоит за языковой политикой, и как бесполезны и ничтожны попытки уничтожать языки, попытки подавлять нацменьшинства, говорил о мщении народов.

Все это сменялось отступлениями на тему, что такое язык, что такое фонема. Пристав вставал несколько раз, но недопривстал.

Бодуэн де Куртенэ должен был идти в каземат Петропавловской крепости в силу приговора, вынесенного против него по политическому делу.

В своей речи он не только говорил о национальном угнетении, но и предсказывал, что это приведет к заслуженной гибели империи. Он должен был просидеть год в казематах, которые были похожи на ад в петербургском его воплощении. Пока все места там были заняты.

Бодуэн ушел сопровождаемый аплодисментами. Я пошел провожать профессора. В вестибюле он попрощался, сказав, что у меня свое окно, через которое я смотрю на мир.

Был ли в тот момент профессор доволен собой? Крепость, освященная казнями декабристов, крепость, в которой держали народовольцев, прославленная как памятник мужества, вызывала у человека гордость при мысли, что его хотят включить в славный отряд штурмующих империю.

Но Бодуэну пришлось писать до этого в левокадетских газетах, он печатался довольно много, на это жил, покупал книги: экстраординарного жалованья не хватало.

По письмам знаем, что профессор Бодуэн де Куртенэ видел дальше своих коллег по газете, хотел иного, чем хотели они, презирал их.

Заключение свое, так как Петропавловка была переполнена, Бодуэн де Куртенэ отбывал в Крестах - большой тюрьме на Выборгской стороне.

Отсюда он писал академику А. А. Шахматову: "...здесь то же самое, что и в большой тюрьме, называемой современным государством. Разница лишь количественная, а ничуть не качественная. И, пожалуй, во многих отношениях здесь как будто лучше: ясно, без обиняков, без лицемерия".

О футуристе подробней

В начале статьи "Как делать стихи?" Маяковский нисал: "...Самую, ни в чем не повинную старую поэзию, конечно, трогали мало... Наоборот,- снимая, громя и ворочая памятниками, мы показывали читателям Великих с совершенно неизвестной, неизученной стороны.

Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что внутри картонной лошади. После работы формалистов ясны внутренности бумажных коней и слонов".

Но это слова 1926 года, сказанные человеком, понявшим свое время и себя.

Началось это иначе, хотя в истории трудно найти начало.

С низовьев Днепра приехали Бурлюки, издав маленький квадратный сборник на обратной стороне обоев; он назывался "Садок судей".

В нем напечатались Бурлюки, Василий Каменский, Велимир Хлебников, Гуро.

Кружок получил имя древней греческой колонии на Днепре - "Гилея". Она давно исчезла, но Бурлюки оказались хорошими соседями: они сохранили имя Гилей.

Сама группа еще только образовывалась. Потом она приняла имя "будетлян" (от слова "буду"), издав книжку "Пощечина общественному вкусу". В сей книге были в первый раз напечатаны даты - цифры Хлебникова. Напечатаны они столбиками: предполагалось, что даты разделены числом 317, или взятым само по себе, или умноженным. Последняя строка выглядела так: "Некто 1917".

Я встретил тихого, одетого в застегнутый доверху черный сюртук Велимира Хлебникова на одном выступлении.

- Даты в книге,- сказал я,- это годы разрушений великих государств. Вы считаете, что наша империя будет разрушена в тысяча девятьсот семнадцатом году? ("Пощечина" была напечатана в 1912 году.)

Хлебников ответил мне, почти не пошевелив губами:

- Поняли меня первым.

Рушилось старое. Рушилось и многое в поэзии.

Происходила смена жанров: одни поэты после символизма уходили в самую простую тематику, неистребленную потому, что она прежде не была поэтичной; во главе их были Михаил Кузмин и Анна Андреевна Ахматова. Другие пытались уйти или в науку, или в вещи, эстетически отвергнутые.

Тредиаковский и Ломоносов отказывались от славянщины. Поэт Владимир Нарбут печатал книгу славянским шрифтом и называл ее "Аллилуйя". Книга, напечатанная на синеватой бумаге, как бы повторяла внешность богослужебных книг, но была полна богохулений, и Нарбуту пришлось уехать пережидать в Абиссинию.

Гилейцам нравилась противоэстетическая тематика Рембо; одновременно они брали тематику песенную! как делал Василий Каменский.

Есть способ ехать по фронтовым дорогам с попутными машинами. Способ этот называется "голосовать". Подымешь руку - и тебя подбирают и везут до какого-нибудь поворота.

Маяковский встретился с Давидом Бурлюком в Училище ваяния и зодчества в то время, когда живопись боролась за новую эстетику.

У Маяковского было прошлое, о котором он не говорил. Он рано вошел в партию большевиков, был кооптирован в МК, потом его арестовывали; сидел в тюрьме, из тюрьмы видал только маленький кусок Москвы - дом и вывеску гробовщика.

Он долго рассматривал буквы вывесочного слова, не зная, куда эти буквы вставляются. Так как он был очень молод, почти мальчик, то его отпустили.

За домом, где жила мать Владимира Владимировича, была слежка по другому делу. Я ее знал уже старой женщиной, бывал у нее после смерти Маяковского в другой квартире, на Красной Пресне; в этой бедной квартире она ничего не хотела изменять после смерти сына,

Маяковский знал нужду и тюрьму.

Меня вот

любить

учили

в Бутырках.

Что мне тоска о Булонском лесе?!

Что мне вздох от видов на море?!

Я вот

в "Бюро похоронных процессий"

влюбился

в глазок 103 камеры.

Потом, после тюрьмы, поиски работы и сапоги с "дырочек овальцами".