Я осматривался юношей: наш мир существует, но без радостей. Все "не" тверды, как престолы, набережные и решетки.

В то, что их могут сломать, я не верил. Помню, что, когда я еще был подростком, гимназисты и студенты не танцевали. Шла революция, и танцевать было морально запрещено.

Потом пошли танцы. Появился "Санин" Арцыбашева. Была странная пора, когда часы тикали, а время не шло, поезд уперся в тупик, в нем погасили огни, расписание разорвано.

Книги спасали от отчаяния.

Вот тогда я читал Толстого, перечитал Гоголя. Тогда же для меня выплыл, как дальний остров из моря, Пушкин.

Продолжаю путь, не торопясь и оглядываясь

На углу за Марсовым полем, перед тем местом, где старый Екатерининский, ныне канал Грибоедова, впадает в Мойку, стоит дом с колоннами.

В подвале потом открылся "Привал комедиантов", который держал Борис Пронин - артист Александрийского театра, знакомый Всеволода Мейерхольда.

Нестареющий, с закинутыми назад нередеющими волосами, он, ночной человек, принимал гостей больше из удовольствия разговаривать, чем из корысти.

В театре он позировал в толпе гостей в последнем акте "Ревизора".

Стоял, откинув красивую голову, в мейерхольдовской постановке "Маскарада". В театре в Териоках, где режиссером был Мейерхольд, Борис Пронин заведовал хозяйством.

Гость на сцене, собутыльник гостей в жизни.

Так и провел он ее, жизнь, у стены.

До этого был другой подвал - "Бродячая собака". Этот артистический кабак, который за малые размеры можно было назвать кабачком, находился в глубоком подвале в доме на Михайловской площади. Потолок расписан Судейкнным; горел камин, было людно, уютно, не очень выметено и пестро.

У входа лежала большая, толстая, более чем в полторы четверти толщины, книга, переплетенная в синюю кожу: в ней расписывались посетители. Звалась она "Свиная книга".

"Свиная книга" превращала "Бродячую собаку" в закрытое учреждение, с иными правами и отношениями к торговому патенту и полицейскому часу.

В "Свиную книгу" записывались имена поэтов, художников и имена гостей - их звали также фармацевтами. Когда "фармацевты" угощали актеров и писателей, они переименовывались в "меценатов".

"Меценаты" и "фармацевты" были многочисленны. При наплыве они заполняли подвал, заливали его чуть ли не до высоких, как будто казематных, окошек.

Так было, когда здесь танцевала балерина Карсавина: балерина танцевала на зеркале. Вход был двадцать пять рублей, то есть пять маленьких золотых. Платили "фармацевты" - художников пришло, даже при скидке, мало.

Все это было очень давно.

Здесь бывали поэты. Ходил Осип Мандельштам, закинув назад узкую голову постаревшего юноши; он произносил строчки стихов, как будто был учеником, изучающим могучее заклинание. Стихи обрывались, потом появлялась еще одна строка.

Тогда он писал книгу "Камень".

Здесь изредка бывала Анна Андреевна Ахматова - молодая, в черной юбке, со своим движением плеч, с особым поворотом головы.

Часто ваходил красивоголовый Георгий Иванов, лицо его как будто было написано на розовато-желтом курином, еще не запачканном яйце. Губы Георгия Иванова словно застыли или слегка потрескались, и говорил он невнятно.

В патриотические дни начала войны с Германией, когда в "Бродячей собаке" не подавали вино и водку, а пили фруктовую воду, Владимир Маяковский прочел стихотворение. Оно называлось "Вам!". Сперва приведу начало:

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет?!

Теперь конец:

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Я лучше в баре б... буду

подавать ананасную воду.

Кричали не из-за негодования. Обиделись просто на название. Обиделись также на молнию, промелькнувшую в подвале. Визг был многократен и старателен.

Я даже не слыхал до этого столько женского визга; кричали так, как кричат на американских горах, когда по легким рельсам тележка со многими рядами дам и кавалеров круто падает вниз, а потом, несомая электрическим двигателем, выносится снова вверх. Через Неву можно услышать, как то длинно, то коротко визжат женщины там, у плоского берега, у отмели с правой стороны Петропавловской крепости.

Женщины "Бродячей собаки" визжали, отмежевываясь.

В "Бродячей собаке" обижались, зная цену стиху. Удачная строчка Мандельштама вызывала зависть и уважение и ненависть.

Михаил Кузмин, которого называли, его уважая, самым великим из малых поэтов, мне казался тогда стариком. Глубоко запавшие глаза, над которыми тяжело опускаются толстые и темные веки, на лысине зачесаны и как будто приклеены пряди изреженных волос; они похожи на лавровые листья кокард, которыми украшались околыши гимназических фуражек; эта преждевременная старость не была некрасивой.

Сюда приходил мой хороший знакомый, с которым мы выступали потом на вечере в Тенишевском училище,- Владимир Пяст.

Владимир Пяст - испанист, поэт, человек тяжелой судьбы. Однажды, потеряв любовь или веру в то, что он любит, или переживая те полосы темноты, которые приводили его в психиатрическую лечебницу, Пяст проглотил несколько раскаленных углей и от нестерпимой боли выпил чернил.

Потом поэт бросился под поезд,- все это было где-то у парка Царского Села.

Поезд отбросил поэта предохранительным щитом на насыпь.

Я приходил к Пясту в больницу. Он объяснял, смотря на меня широко раскрытыми глазами, что действовал правильно, потому что в чернилах есть танин, танин связывает и поэтому должен помогать при ожогах.

Чернила были анилиновые - они не связывали.

Поэт выжил, писал стихи, читал их красивым голосом, пытался их издавать, преподавал в студии Мейерхольда декламацию, плавал, издавал книги о плавании.

Пяст, высокогрудый, длинноголовый, яростно спокойный и напряженно пустой, приходил в "Бродячую собаку" играть в шахматы. Он был товарищем по университету Александра Блока, любил ходить с ним.

Александр Блок обычно гулял не по городской стороне Петербурга, а по заневской. Он любил Большой проспект, Петровский остров, Удельный парк, Озерки, ходил к Сестрорецку. Там какой-то частный предприниматель от Финляндской железной дороги проложил рельсы к Сестрорецкому курорту. Потом основалась приморская железная дорога, и кусок рельсов между Финляндской железной дорогой и морем оказался никому не нужным. Рельсы сняли. Лежало полотно совершенно пустынное, шло оно через дюны, через болото, медленно зарастало.