- А он будет кадить?.. Устин-то?..

Свечки тают, роняя восковые слезы.

Устин утомился: лысая голова, как росой, кроется потом, голос просит отдыха, гнется чрезмерно спина. Час поздний.

Даша неожиданной смертью Бородулина была потрясена. Что-то закачалось в душе ее, охнуло и порвалось.

Она, приехав, лишь скользом взглянула на покойника, потом забилась к печке за занавеску и, вся дрожа, приникла к Матрене.

Та принялась про все выпытывать, выведывать. Обняли друг дружку, зашептались.

Старушонки поближе к занавеске подвигаться стали, насторожили жадно слух, опасливо поглядывая на покойника.

Дарья все пересказала Матрене: и про Андрея-политика, и про Бородулина, и про Анкино горе: "девка брюхатая, девка не в себе". И на жизнь свою жаловалась, и на мужа-солдата: с какой-то "фрей" в городе снюхался, ее, Дарью, на грех толкнул...

- Нет болезни, печаль, воздухания, - тянет дедушка Устин.

Дарья встала.

- Прощай-ко-ся, тетынька... - надвинула на глаза черную шаль и по стенке вышла на улицу.

Она пришла в запертую Варькину избу. Анна спит крепким сном. Варька на гулянке, отец ее где-то с утра куролесит, пьяная мать под столом храпит.

Испила Дарья воды, взглянула в зеркало, изумилась: чужое лицо на нее смотрит, бледное, глаза чужие, унылые. И не хочется Дарье верить, что это она в зеркале, она - Даша-ягода, Даша-солдатка разудалая, говорунья и песенница.

Садится Дарья у стола, подпирает рукой голову.

Тихо в избе. Лампа чуть светит, выгорает.

Дарья вся во власти дум, собой распорядиться не может: надо спать идти - к месту приросла.

И вьются мысли возле Бородулина, не мертвеца, над которым гудит Устин, а возле живого, сильного, бородатого. И уж от живого Бородулина, от поселенца-вора Феденьки направляются мысли к мертвецу, ее вихлястой дорогой идут, крученой и неверной. И зачем сюда клонят мысли? Бородулин жив... Кто сказал, что помер? Жив! Когда придет в себя, Дарья во всем ему покается: и как Анну хотела извести, и как с Феденькой деньги воровала. Она проклянет ворищу Феденьку, в город уедет, служить будет у барыни, мужа разыщет - примет, священнику хорошему на духу откроется, к главному архиерею говеть пойдет. Жив Бородулин, жив!..

Вспыхнула вдруг Даша, взвилась: кто-то по щеке хватил. Метнула взглядом: никто не прикасался. Это сама себя спросила: "Неужто умер?" вся кровь в виски ударила. Даша похолодела.

"К добру или к худу?" - опять тайно спросила себя и почувствовала, как черное берет в ней верх.

Но чтоб не видеть, не слышать, прихлопнуть черное, Даша, вся дрожа, шепчет:

"Умер... Пошто ж ты умер-то, Иван Степаныч?.."

И стало ей жаль Бородулина. По-настоящему жаль, до нестерпимой боли.

"Иван Степаныч, Иван Степаныч..." - стонет она. Но черное выше подымается, не дает покоя, душит Дарью.

Это Феденькин охальный взор буравит сердце, это Феденька, подбоченившись лихо, стоит и хохочет, это он, чужой, пришелец, оголтелый, сатана! Его рожа в окно смотрит, он деньги купеческие украл, он подучил Дашу, не словами подучил, глазами воровскими приказал. И уж шипит подлец: "Ты - убийца, ты!" - "Врешь", - хочет крикнуть Дарья, но не может: целая ватага стоит перед ней оборванцев, бродяг, бузуев, незнаемых, стоят нетвердо, топчутся, безликие, безголовые, серые, и в голос орут: "Ты убийца, ты... И Бородулина убила, и нас убьешь... Тварь, подлая..." Крепко зажмурилась Дарья, - но и так темно, лампа догорела, - крепко виски ладонями стиснула, встала, топнула: "Прочь!" - и сама себе сделала приговор: "Да, я - убийца... я подлая... я тварь".

И как призналась себе, утвердила в сердце признание, точно нагишом перед народом встала: "Потаскуха... тварь..." Ох, если б нож! Лезвием его нанесла бы Дарья радость сердцу.

Мечется Дарья, ломая в потемках руки: "Матушка... заступница..." - и слышит: "Кайся, полегчает". Тут запрыгал вдруг подбородок, зашептали сами собой уста обрадованные речи. И уж некогда ей одуматься, некогда умом прикинуть, ноги несут Дарью к той избе, где еще светит огонек, где страшным сном спит Бородулин. Там Даша скажет миру, там покается, прощенье вымолит у живых и мертвого, с незнаемых бродяг, бузуев, лихой навет снимет, себя на растерзание отдаст, - не себя, а тело свое, - не тело, а грех свой: пусть плюют, пусть топчут, пусть!!

Бежит не чуя ног: радостный ветер ее подгоняет, росистые ночные травы ковром легли... Хорошо, свободно.

Тюрьма... Нет, мир все простит, все покроет... А вору Феденьке, мучителю ее, - крест... А Дарьиным делам, что через Феденьку объявились, и всей ее паскудной жизни - крест!.. Да, хорошо, хорошо... Вот и избушка, да, избушка. Благослови, Христос...

XXI

Постояла Даша у двери, крепко схватившись за скобку, минуточку подумала: так ли, нужно ли? Но уж ответа не было.

Она быстро шагнула в избу: два огонька дрожат, две свечки восковые. Устин скрипит, на лавке три старухи головами встряхивают, борются с дремой.

Не подымая глаз, подошла Даша к мертвому, опустилась на колени:

- Прости меня, Иван Степаныч, грешную... Это я все, я...

Устин читать остановился, на Дашу смотрит. Старухи проснулись, рты разинули.

Встала Даша с полу - ноги не свои, дрожат, все тело дрожит. Чтоб взять над собою верх, быстро повернулась.

- Вот что, дедушка Устин, да баушки... да мир хрещеный...

Злые шаги застучали по крыльцу: рванув дверь, грозно вошел в избу Пров.

- Лешие! - зарычал он. - Вот лешие-то, вот окаянные-то... Матрен!..

Все насторожились.

- Это что же такое, Матрен... - тяжело дыша, говорит Пров Михалыч проснувшейся жене. - Ведь всех наших коров варнаки зарезали...

- Как? Кто?! - всплеснула руками Матрена.

- Вот, Устин, будь свидетель... трех коров моих, последних, кончили, белых... у Федота двух телков зарезали...

Матрена завыла в голос, старухи, ударяя себя по бедрам, стали ахать и причитать. Устин со свечкой в руке стоял, сгорбившись, и не знал, что делать.

- Это все бродяжня, бузуи-висельники!.. - гремел Пров. - Н-ну, погод-ди!..

Пров суетливо схватил фонарь и вышел на улицу. Воздух в избе вдруг наполнился злобой. И пламя покаяния в Дашиной душе погасло.

Даша стоит как стояла, словно в пол вросла. Лицо красными пятнами пошло, раздуваются ноздри, все тело огнем палит. Иной стала Даша, прежней, назимовской.