Слева от церкви - мертвая нива людей безвестных: белые, голубые, посеревшие кресты, свежие, полусгнившие и - прах. Вот еще не успевший завянуть венок, вот обложенная дерном могила, а на эту свежую глину, может быть, еще вчера капали слезы. Нет крапивы и бурьяна, чисто, связано с жизнью, и от жизни в покой не заросла тропа.

На кресте вкривь и вкось карандашная надпись: "Здравствуй, дорогой братец Павлушенька, вот я приехала к тебе в гости из Петрограда, а ты молчишь, я уеду, а ты во сырой земле лежать будешь. Прощай, братец, сестра твоя Парасковья Козырева". А под этой другая, каракулями: "Царство тебе небесное Павлушенька, сыночек. Горькая твоя мать Василиса Козырева". Это могила красноармейца.

Надо вообразить себе всю трагедию недавнего визита. Наверное, какая-нибудь семья фабричных тружеников. В девятнадцатом году убили единственного сына всю их надежду и защиту, в двадцатом узнали, где убит, и в двадцать втором, может быть, продав последний самовар, поехали искать, и вот, после долгих поисков, стали у могилы.

Могилы, кресты, могилы, чугун, гранит - все легло у подола седой обомшалой старухи-церкви. Идут века, могилы множатся, озеро иссякает и редеет лес, а седая старуха все стоит, как наскочивший на подводный риф корабль.

Придут из времен новые века, явится новый человек, и грачи будут петь по-соловьиному. Тогда может быть гениальная пламенная мысль взорвет в духе и материи, все капища и все престолы наших дней, чтоб поставить иные алтари.

* * *

Спускаюсь к озеру. Возле берега допотопный челн. Это даже не посудинка Вольного Новгорода, это прямо-таки музейная вещь, сооружение первобытного дикаря. Мелочь, а очень показательна. Представьте себе две узкие выдолбленные колоды, в каких раньше хоронили покойников, а теперь кормят поросят. Обе эти колоды соединены вместе, носы заострены, связаны вицами, получилась карикатура на ладью. Тут же вытесанное не иначе, как каменным топором неуклюжее весло тошно смотреть. И на таком дьяволовом суденышке какой-нибудь дед Пахом прет в непогодь за озеро. Порядочные люди собираются лететь на Марс, а наш Микулушка... Эх!

* * *

Подымаюсь. На яру, перед волисполкомом, опять могила под большим крестом. Здесь лежат растрелянные белыми четыре латыша-коммуниста, двое пожилых и два мальчика.

* * *

Завершая круг путешествия, мы вновь подходим к больнице. Следует зайти. Больница занимает два дома со службами в бывшем господском имении. Перед домом, где живет медицинский персонал и помещается амбулатория, огромная круглая клумба, бывший цветник, теперь на ней колосится пшеница. Выходит навстречу доктор, в кожаной куртке. В его моложавом лице и фигуре что-то шведское, хотя он истый русак. Он прощается с бородатым крестьянином, с которым только что говорил по душам. К нему частенько обращаются: душу и тело лечит, то книжкой, то ланцетом, то добрым словом.

- Маша! - кричит он, - гости пришли.

В столовой кипит самовар. За столом молодая хозяйка и чернобородый, полулысый с мужиковатым лицом человек. Это Степан Степаныч, местный крестьянин-интеллигент. Он ветеринар, обрабатывает свой собственный надел и несет службу.

За чаем завязывается оживленный разговор. Больше всех говорит Степан Степанович. Он говорит отчетливо, быстро, стучит по столу пальцем, весь ходит ходуном.

- Хотите знать мнение мужика о революц 1000 ии? Извольте. Говорит вам потомственный мужик. - Революция произвела в деревне действие дрожжей. Все зашевелилось, забродило, сдвинулось со своих мест. Мужик развился, кругозор стал шире, перед ним всплыли вопросы, которые и в голову ему не приходили, и на которые он ищет ответа. Раньше с мужиком интеллигенту почти не о чем было говорить. Теперь можно говорить с ним о многом. Образовался общий язык, нашлись общие темы, интересы наши соприкоснулись. Недавно был я в Питере, в одном учреждении. Зашел в кабинет заведующего: он инженер, окончивший две высших школы. А против него господин какой-то, ведут деловые разговоры. Я сел к сторонке, прислушиваюсь и про себя решаю, что тот - тоже инженер. Потом присмотрелся к другому-то. - Ба! да ведь это мужичок наш, Тихонов. Он и есть. Больше четырех лет не видались. Был он серым мужиком, во время революции сделался коммунистом, возглавлял карательный отряд, расстреливал, усмирял, потом женился на учительнице, стал заведывать каким-то складом, а теперь работает в торговой организации. И совершеннейший, понимаете-ли интеллигент по виду и по разговору. "Учусь, учусь, говорит. Надо учиться, время обязывает к этому. Да и жена досталась, говорит, прямо клад". Вот вам. И этот пример не единственный.

- Крестьяне изрядно таки поругивают советскую власть. Чем это об'яснить? спросил я.

- Правильно, - сказал Степан Степанович. - Это вот почему. Среди местных исполкомов, как в городах, так и в селах, вместе с хорошими идейными людьми работает много шушеры, взяточников, пьяниц. Это раздражает мужика. Мужик говорит: "лезут в волки, а хвост телячий", и поясняет: "мысли-то у них боевые, а исполнители плохие". И мужик прав. Но это, конечно, вопрос времени: постепенно у власти встанут люди, преданные не своему брюху, а своему народу.

- А потом - налог, - сказал я.

- Вот-вот. И это главное. Дело, в сущности, вот в чем... - И Степан Степаныч задумался. - Трудно так вот сразу об'яснить. Очень это все сложно. Надо подойти издалека. Во-первых, ни мужик, ни отчасти рабочий не имели понятия, что такое революция. В девятнадцатом году с фабрик хлынул рабочий-мужик в деревню, свои животы спасать. Один из таких типов, старый знакомый, приходит ко мне. Разговорились. "Мы, говорит, совсем думали по другому. Думали, что царя сковырнем, свою власть образуем, фабрики под себя возьмем, а все прочее останется: кондитерские, трактиры, магазины. И все будет наше, и все дарма. Пришел в кондитерскую, наелся булок да пирожных, пошел в магазин, шубу взял, штаны, тросточку, а баба, значит, шляпку, туфли, самовар никкелированный... А работать восемь часов, спрохвала, с накуром, лясами, потому - сами себе хозяева. Вот как полагали. А на самом-то деле, говорит, так все обернулось удивительно, что ахнешь".

- А мужик как думал? - спросил я.

- Да, примерно, тоже так, поерундовски, - сказал Степан Степаныч. - Для него революция и грабеж господских имений - синонимы. Все растащил: инвентарь, скот, имущество. Племенной скот, рассадник улучшенной породы перерезал, сожрал, пропил. Чего не мог вывезти - сжег, разбил. Погибли старинные дома, библиотеки, картины. Принялся рубить лес самым варварским способом, строить избы; один крестьянин пять изб себе срубил, совершенно ему ненужных. Словом, вольная воля - живи, начальства нету, а ежели и покажется где - нож в горло! Однако, все стало входить в берега, появились карательные отряды, стали понемножку отбирать награбленное, лес отошел новому хозяину - казне, стали отбирать лес, избы, накладывая взыскания за незаконную порубку. "Что, опять закон? Чорт его дери, этот закон! Ведь революция!" И мужик зачесал в затылке. А потом заградительные отряды, все взято на учет, запрещен ввоз и вывоз. Местные заградиловки иногда выкидывали удивительные фокусы. В Костромской губернии, например, недалеко от соляноварниц, мужики дохли от отсутствия соли. Некоторые поехали на соляные промыслы, чтоб как-нибудь, крадучись, хоть соленой водички привезти. Их встречали отряды и - моли не моли - опрокидывали чаны с рассолом прямо на земь: запрещено! А потом разверстка, продналог, расслоение 1000 деревни на бедноту и зажиточных. И все время бои - гражданская война, белые, красные, зеленые. Настала неразбериха. Бегают по деревне, спрашивают друг друга: "Васька, ты кто такой, красный?" - "Красный. А ты?" "Я, должно, белый, пес его ведает". Третий кричит: "А кто же я-то, братцы, зеленый, что ли?" Красный Степка воюет против своего родного брата белого Ваньки. Потом оба попадают в плен, опять воюют, но уж Степка белый, а Ванька красный. А наборы все продолжались, война шла, отбирали лошадей, скот, крестьян выгоняли рыть окопы, отбывать гужевую повинность, проводить какими-нибудь гиблыми местами в тыл врагу отряды, белых ли, красных ли, все равно. Все время в кутерьме, в лихорадочной работе, в опасности, у смерти в зубах. Своя же работа стояла, а ежели и снимет что с полосы - зарывай в землю, отберут. А потом - вытаскивай иконы, долой попов, не надо ребят молитвам обучать, и еще - отделение церкви от государства, какое такое отделение? И сейчас же вслух: отделять от государства - значит все церкви взрывать на воздух. Тут уж вся баба ощетинилась, как еж: "Вот до чего дошло! Что ж вы, мужики, смотрите-то? Бей их, анафемов!". А разжигающая страсти агитация, разные поганенькие шептуны работали вовсю. Одно к одному, одно к одному: на сердце и в мозгу у мужика густая копоть. Оглянется назад - разорение и кровь, посмотрит вперед - конца не видно. И год, и другой, и третий, и четвертый. И в конце концов, мужик догадался, понял, ущупал своими боками, что хотя он, мужик, многочислен, огромен, силен, но есть сила покрепче его, и эта сила город. Так он жил, злобствуя на город, до последнего времени, и, пожалуй, только в этом году стал понимать всю махинацию творящегося, стал помаленьку разбираться в том, что давно прошло. Я, конечно, говорю про мужика среднего уровня, про мужика, так сказать, обывателя. Теперь он видит, что власть укрепилась, перестал оглядываться по сторонам и знает, что исправить дело, улучшить свое благосостояние он может лишь собственным своим неусыпным трудом. И мужик к этому приступает всерьез: массами идет на хутора и отруба - думает, что ему так будет лучше - переходит на травосеяние, на многополье, стремится улучшить породу скота, словом, ломает и перестраивает сверху донизу свое хозяйство. Это опять-таки под благотворным влиянием революции: мужик раньше боялся всяких новшеств, как огня. И вот, в такое-то время, когда мужик вправе рассчитывать на всяческие послабления и поддержку от правительства: ведь без передыху ему кричат в уши, что правительство теперь наше, рабоче-крестьянское - в это время на мужика налагают подчас непосильные налоги.