Простое переживание жизни не дает познания действительной жизни. Всякое познание означает отторжение познающего от жизни, перенесение им себя в такую сферу, где нет уже больше её непосредственной реальности.

Женщины выше, чище и благороднее мужчин. Суфражистки правы. И не будь я такой старый пень, источенный насквозь червями лет и кислотой нравственного анализа, я бы благословил судьбу за случайное столкновение с подобной феминой и потянулся хотя бы к собеседничеству, если не к немедленному обладанию. К тому же чего-чего, а денег у меня хватит на роту подобных прелестниц. Только, к сожалению, я давно утратил способность наслаждаться не только такими умными, головными (как беседа с образованной женщиной), но и другими, более живыми, чисто физиологическими отрадами. Пора всяких трепетаний и потрясений, телесных и душевных, увы, давно миновала, стало быть, и мужская эгоистика не подымет даже волоска.

Пусть мне тысячу раз скажут, что эгоизм всегда перетягивает и хотению противиться бесполезно. Что же касается того, чтобы сойтись с нею, то это невозможно, между прочим, и потому что она без толпы жить не может, а я толпы терпеть не могу, да к тому же с летами и усилившимся до болезненности нравственным анализом потерял способность бездумно сходиться с кем бы то ни было.

Если бы даже женщина тронула меня красотой, то я на пару дней, может, и раздражился нервами, а потом бы соскучился враз и бежал бы прочь. С другой стороны, я успел почувствовать, что она кокетлива, и я бы с удовольствием встречался бы с ней время от времени и в хорошую погоду бывал бы даже болтлив. А уж она бы приняла мою болтливость за ум или же за какой-то особый продукт ума и вскоре бы привязалась ко мне. Или же к размерам моего кошелька, который после сорока и является главным мужским причинным местом для большинства красоток, особенно разумных.

Да-да, я прав: в ней нет восторженности, а если и есть, то она искусственная и надуманная. Для наивной восторженности она явно умна. Только одна жизнь в жалкой и жадной толпе и бестолковая, мелочная трата ума и внимания мешает ей сосредоточенно поверить себя и отделаться от всех общих мест, о которых сказано выше. А может, и самолюбие тоже.

Забавно, что тогда как для дарвиниста борьба за существование прекращается везде там, где существованию живого существа ничего не грозит, для меня она происходит повсюду: это первичная борьба жизни, борьба за умножение жизни, но не за жизнь!

Но вернусь к художникам, они и есть настоящие enfant terrible толпы, чувственные, физиологичные и жадные до удовольствий.

Они вступают в любовную связь с жизнью, отлично сознавая, что имеют дело с достаточно сомнительной красоткой. Когда она начинает сомневаться в своем любовнике, он нашептывает ей на ухо так тихо, что смысл слов никто не может расслышать, но все же так, что о нем можно догадаться. Это признание жизни в последней верности до гроба и вместе с тем великая тайна мира: вечный возврат всего живущего, как выражение величайшего утверждения жизни.

О, они - фальшивомонетчики, только платят не рисованными бумажками, а своими произведениями, которые тоже нередко подделки. Они и по жизни скользят поверхностно, я же рою тяжелую борозду на жизненном поле, потому что другие свойства заложены в мою натуру и в мое воспитание.

Но я тоже люблю искусство, тоже - смею сказать - понимаю его, тоже тщеславен, только к счастью чужд примитивных стремлений и некоторых грубых страстей, которых лишен по большой цельности характера, по другому воспитанию и ещё не знаю почему - по лени, вероятно, и по скромности мне во всем на роду написанной доли.

Но у меня есть упорство, потому что я обречен обычному труду давно, сыздетства, и грубо тронут был жизнью и оттого затрагиваю её глубже, пашу как запряженный вол, и не мне добывать призы и премии.

Циппельзон или его двойник очень талантлив, ему дан нежный и верный рисунок, чистый и точный колорит, но он сам насильственно ограничивает свое свободное, Богом отведенное ему пространство, тесными рамками. Летучие, быстрые порывы души он подменяет немецкой вымученностью жизнеподобия.

Пусть я покажусь темен и тяжел, даже жесток, но я имею убеждения и правила, верен им и последователен и упорен в своих намерениях, чувствах и целях. Если все в мире жизнь, или если жизнь является всеобъемлющим обрамлением, внутри которого совершаются все временные жизненные изменения, то мы вправе говорить о "вечной жизни", не имеющей ни начала, ни конца; наполняющей, правда, всякое время, но вместе с тем, по смыслу своего понятия, стоящей выше времени, так как само время существует лишь как форма жизни, и постольку сама жизнь свободна от власти времени. Она образует в равной мере вневременную форму и временное содержание. Впрочем, довольно об этом, все мы умрем, и будем смердеть после смерти. Прах и тлен, и ложь все земное!

11

В мастерскую входят Валентин Шнюкас и небезызвестная Оленька. Дама в трауре, а её спутник облачен в элегантный костюм, впрочем, нейтрального "мышиного" цвета. Их вполне по-хозяйски приветствовал полупоклоном толстячок. Явно ожидая разъяснений.

Здравствуйте, уважаемый. Вот вы и добились желаемого, - вернули свою собственность, свою недвижимость. Довольны? - вопросил вновь пришедший.

Не понимаю вас, сударь. Что вы имеете в виду?

Отлично вы все понимаете. Замучили своими визитами гения, а сейчас притворяетесь несмышленышем. Может, ещё скажете, что терзаетесь угрызениями совести?

Именно так. Я безутешен, утратив своего лучшего друга. Сколько времени я позволял ему развивать свой талант, жить чуть ли не бесплатно. Да и действительно бесплатно. Он же не платил мне многие месяцы.

И вы простили Циппельзону его долг?

Совершенно простил. Тем более что он оставил меня своим наследником.

И вы приняли наследство со всеми последующими обязательствами?

Что вы имеете в виду? Последняя воля человека, особенно такого человека, подлинного гения, для меня особенно священна.

Какой вы, однако, моралист. Не ожидал. Право, не ожидал эдакого сострадания.

Ну, что вы. Как, кстати, вас величать? Вы ведь лучший друг покойного и возможно даже его лучший ученик?

Я-то... А вы, видимо, уже не помните, что я вам говорил?

Конечно, конечно. У нас вышел маленький спор. Какая-то неувязка. У меня были определенные финансовые трудности. Но сейчас... Когда господин Циппельзон не только полностью возместил мне свой моральный и денежный долг, но и вознаградил мое терпение, воздав мне сторицей... Нет, у меня сегодня нет к нему никаких претензий. И соответственно к вам тоже. Более того, я готов сейчас предложить вам мастерскую маэстро, вернее, свою мастерскую в пользование совершенно на тех же условиях.

Что вы говорите? Как же вы получили свои деньги?

Но я же ясно объяснил: господин Циппельзон оставил мне в наследство все свое движимое и недвижимое имущество. Я уже продал все его картины и сейчас вполне удовлетворен... Но что это за стук? Входите же. Открыто.

Входит почтальон. Он протягивает телеграмму и спрашивает:

- Могу ли я видеть господина Циппельзона?

Нет, он умер.

Странно. Вот же телеграмма на его имя, в которой указано, что умер его дядя Сагалович, все свое наследство оставивший Баруху Израилевичу Циппельзону, а в случае его ненахождения в течение трех дней права на наследование передаются некоему Анатолию Антоновичу Ненашеву, другу и сподвижнику господина Циппельзона.

Валентин Шнюкас беспардонно берет телеграммный бланк и расписывается в тетради почтальона.

Вы нашли адресата.

Почтальон безропотно уходит.

Засурский растерянно размышляет вслух:

Интересно... Однако, и ребусы подбрасывает жизнь...

Шнюкас шепчет спутнице:

Вот, Оленька, и конец нашим мучениям. Циппельзон далеко, а Ненашев-то очень даже жив-здоров, и я готов собственноручно принять наследство богатого дядюшки.

Засурский продолжает свои размышления вслух: