Не радовали его и мои детские игры, бодания едва прорезавшимися бугорками молочных рогов, бесконечные преследования, желание сопроводить отца на службу, в порт или на биржу. Там мне привольно игралось в прятки, благо, бесконечные коридоры, многометровые анфилады и уютные тупики многочисленных залов и комнат позволяли мне сие проделывать с истинно телячьим восторгом. Царский дворец, похожий на музей, менее подходил для шумных пробежек.

Дальше - больше. Хотя поначалу казалось - хуже некуда. Постепенно я отвык от растительной пищи, приохотиться питаться мясной. А потом и вовсе предпочел человечину. Смею думать, все-таки от безвыходности. Смутно помню, что мне как-то поднесли кружку сомы (колдовского напитка из грибов-мухоморов) и подсунули на закусь кусок вяленого мяса, оказавшегося человеческим. Проделала это безобразнейшая старуха-повитуха, имени которой я до сих пор не знаю. Уж не Медея-колдунья ли навела и здесь свои безжалостные чары?!

Тут-то и обратился вконец измученный Минос к Дедалу, бывшему афинянину, самому нашедшему на Крите убежище после случайного убийства своего племянника. Здесь, на острове, Дедал женился на критянке, родившей ему сына Икара, и продолжал с успехом ваять свои "ходящие" и даже "убегающие" статуи, эдаких протороботов. Дедал и выстроил для меня новый дом, вернее, подземелье, ходы в котором были устроены с таким расчетом, что входящие туда люди быстро попадали в срединное помещение, но уж обратно из лабиринта добраться до входной двери было невозможно.

Дом блужданий был назван лабиринтом. Дверь в него была открыта постоянно. Недостатка в любопытствующих поначалу не было, но постепенно темные слухи о пропавших здесь смельчаках стали очевидной истиной и наполнили сердца и головы критян бесконечным ужасом, а затем разнеслись по всей Элладе.

Что с того, что вовсе не все они попадали ко мне в пасть, а чаще просто умирали от голода и от жажды в запутанных темных переходах подземного узилища. К тому же многие быстро сходили с ума, что обезболивало не хуже наркотика.

Но вот уже густой смрад пошел от входной двери, которую как ни старались покрепче притворить доброхоты, захлопнуть не удавалось. И почему-то никто из критян не жалел меня, горемычного, заточенного ни за что ни про что. Я-то ведь тоже не мог вырваться из лабиринта, обреченный блуждать в нем до скончания лет.

IV

На гнилой товар - да слепой купец. Редакция "Пятницы" располагалась в часе езды от моего дома (на автобусе и метро) в большом, знакомом по давним визитам в редакции других газет особняке, где почти все они и остались. Редакция "Пятницы" занимала две комнатенки на самом верхнем этаже, в самом дальнем углу. В одной ютились помимо шеф-редактора Тани ещё тройка-пятерка дам-борзописиц, одной из которых оказалась неожиданно давняя моя знакомка, поэтесса и критикесса Софья Гудымова, женщина могучего телосложения и вулканического темперамента, впрочем, изрядно заваленного лавой житейских неурядиц и междоусобиц. К счастью, для меня все поэтессы - жесточайшее табу, я ведь в этом аспекте чище папы римского. Кстати, данное прозвище ещё совсем недавно имел почивший в бозе предводитель псевдодемократов-раскольников, рифмоплет, сочинявший уныло-бойкие комсомолистские вирши и сноровистый толмач с ямало-ненецкого и ещё дюжины подстрочниковых диалектов Савва Бельмесов, мир праху его! Любопытно, но наследовала его новый пост бывшая его начальница, носящая имя дочки своего псевдопапы, чудны дела твои, Господи! Действительно, все дороги ведут к Риму.

Возвращаясь же к высокоталантливой Софье, добавлю, что ум у неё всегда был явно мужской, не испорченный феминистскими прививками, и с её оценками любых литературных произведений я был согласен, как говорится, на "все сто". Перо её никогда не застаивалось и не ржавело, заполняя полноценной продукцией до трети всей газетной площади. Мне с моей клешней оказалось за ней, увы, не угнаться, зато Софья не только заставила меня написать одну забавную статейку, но и, не чинясь, отнесла её в газету, зависимую от олигарха всех времен и народов, за что ей отдельное и полновесное мерси.

Оглядевшись, я вскоре с грустью осознал, что обещанного места для моих опусов нет и не предвидится.

Да, комнатка, в которой мне надлежало обретаться, многие годы была мастерской двух художников-умельцев, взращивающих там, кстати, рекламный листок, из которого и произросла полупорнушная "Пятница". Вибрируя и генерируя вместе со всей нашей страной, листок, который следовало бы назвать корешком или черенком, расцветал, вновь хирел и неутомимо возрождался, пока не преобразовался в желтобульварное чтиво, "Пятницу", Робинзоном которой была послеобеденная столичная газета, а за всеми преобразованиями и незримыми перетягиваниями идеологического каната стояли люди, близкие одновременно и к главному столичному авторитету и, как я уже поминал, клевреты самого демонического отечественного бизнесмена.

Итак, двое художников перехватили эстафету по пути превращения газетной гусеницы в эффектную бабочку, перелетающую из советской тени в мелкобуржуазный свет. Старшим из них и по возрасту, и по самовыражению был Аркадий Ризов, мужчина лет сорока пяти, наружностью типичный купец из очередной пьесы А. Н. Островского, только облаченный в современный костюм-тройку, светлую рубашку с непременным галстуком, обутый в лакированные туфли. Голова, увенчанная мощной шевелюрой, едва-едва сдающейся на милость бриолина, имела ещё и дополнительные украшения в виде квадратной бороды и пышных кинематографических усов. Холодные серые глаза навыкат смотрели сквозь собеседника, а внутри черепной коробки крутился нескончаемый органчик, впрочем, нередко (а на самом деле постоянно) самоповторяющийся и нудно-надоедливо убеждающий паутинно-скованную приличиями жертву в избытке и преимуществах природного таланта оратора. Крепкие, вырубленные если не топором, то долотом длани его, на пальцах которых самодовольно посверкивали увесистые перстни, также были постоянно в движении, то легко варганя очередное высокохудожественное творение, то жестикулируя перед невольным собеседником, убеждая и убеждая невольника в том или другом, на худой конец, в третьем.

Ризов поражал меня ещё и тем, что попеременно впадал то в религиозный экстаз неофита от русофильства, то, не теряя охотноряднической закваски, переходил к обличению перекрасившихся (или не перекрасившихся) коммуняк, а, главное, он самозабвенно ваял и религиозные макеты различных православных изданий, и самые разнузданные порнохимеры для газетных полос, причем не испытывая никакого замешательства и самоедства.

Справедливости ради замечу, что человек он был (и есть, дай ему Бог здоровья) талантливый, вел себя размашисто, копейку сшибить любил и умел, от работы не бегал, гульнуть мог когда угодно, угостить окружающих. Вся отдача от них требовалась - послушать ризовские лалы да балы, к тому же при всем занудстве были они не без изюминки.

Его напарник Леша Терешков, безропотно подменяющий загулявшего Ризова, был человеком не только подчеркнуто семейным (мы все семейные), но и предельно сосредоточенным, замкнутым исключительно на жене и детях, все заигрывания шалав-журналюжек он отметал бесповоротно. Много позже он проговорился мне, что дочь его родилась с патологией и наблюдается врачами. Леша был рукаст не менее Ризова, более того, помимо оформительских работ, он сооружал гипсовые модели московских храмов, на что имел лицензию от мэрии, причем лепил их в точном масштабе, кажется, 1: 1000, затем раскрашивал в натуральные цвета и, не скупясь, дарил хорошим людям и начальникам, кое-что продавал, конечно, сопровождая макеты бумажными выкройками, дабы дети нового владельца могли развивать свое воображение и строить свои бумажные модели.

У каждого художника был отдельный стол, вернее, их столы стояли впритык, образуя хорошее рабочее поле. В противоположном углу находился столик Чепракова. А предстояло сидеть, где придется, за любым свободным в тот момент столом. Иногда, следовательно, на приставном стуле с газетной полосой на коленке. Что ж, не привыкать, знать.