"Кольчуга" мастера Вано сослужил" мне неоценимую службу. Хитроумной конструкции, сделанный на совесть, корсет жестко фиксировал позвоночник, страховал поврежденные позвонки. В то же время он почти не мешал движениям рук, корпуса и позволял выполнять ряд физических упражнений, не дававших суставам привыкнуть к неподвижности.
Мне это уже практически не грозило. "Жилет" легко можно было снять и сделать массаж, очень способствующий восстановлению эластичности и подвижности позвоночника. В нем я чувствовал себя более уверенно, не опасался неосторожных движений и с каждым днем все больше и больше ходил по городу. Пробовал даже забираться в горы, чтобы дать организму максимальную нагрузку. Здоровье заметно улучшалось. И хотя врачебная комиссия, перед которой я предстал после окончания отпуска, продлила его еще на месяц, до конца сентября, я почти уверовал в полное свое выздоровление.
В штабе, куда я периодически заходил узнать о своем полку, предлагали (если врачебная комиссия оставит в армии) должность диспетчера в отдел перелетов. Я понимал - кому-то нужно быть и диспетчером, но себя видел только в кабине истребителя и не только в мечтах. Я готовился к полетам, каждый день по нескольку раз занимался тренажом. Мысленно представлял кабину самолета, ребристую ручку управления в ладони, видел прицел, приборную доску, припоминал каждую царапинку на ней. Вот эта - зигзагом идущая слева от высотомера - небрежность механика: отвертка соскользнула. В верхнем правом углу - вмятина от осколка зенитного снаряда. Кусочек металла, который мог попасть в меня, на память взял механик.
Но не только эти особенности отличали мой истребитель. Он, как и любой самолет, как человек, имел свой характер, отличия от других машин Я знал их до малейших тонкостей. Знал, что при разбеге нужно чуть повременить поднимать хвост, что во второй половине боевого разворота он очень чутко реагирует на дачу ноги, а при выводе из пикирования больше, чем на других самолетах, следует выбирать ручку из нейтрального положения. Я знал каждую заплатку на его теле, которые накладывали заботливые руки механика после боя. Я знал его слабые и сильные стороны лучше, чем свои собственные.
Сейчас, дома, в полутемной комнате я садился на стул, как в чашу сиденья самолета, и мысленно, повторяя все действия, взлетал, пилотировал, вел бой, садился. Это была не детская игра, а настоящая продуманная до мелочей тренировка. Еще инструктор в летной школе говорил: "Десять раз слетал в воображении, считай, что один раз был в воздухе". Во время такого тренажа я нередко ловил себя на неправильных "действиях": то пропущу что-то, то нарушу последовательность в распределении внимания - тогда все сначала: с посадки в кабину, со взлета. Словом, готовился так, будто завтра вылет. А когда он будет на самом деле?..
Вести с фронта были неутешительные: жестокие бои шли в предгорьях Кавказа, от Тбилиси до противника - чуть больше ста пятидесяти километров, в Сталинграде критическое положение.
В эти дни я и пришел на военно-врачебную комиссию. Физически я чувствовал себя неплохо: ходил свободно, мог поднимать и переносить тяжести, небольшие, правда, при наклоне пальцами рук доставал почти до пола. Хотя в позвоночнике и возникала боль, я уже научился ничем не выдавать ее. В общем считал себя годным к военной службе и был убежден, что нужен фронту.
В ожидании вызова в кабинет произошел инцидент, надолго оставивший у меня неприятный осадок. Я сидел, поставив палку между колен, положив на нее руки. Рядом присел старший лейтенант. Поздоровался. Я кивнул головой. Разговаривать не очень хотелось: все-таки волновался и сейчас продумывал еще раз свое поведение перед врачами. Но старший лейтенант оказался разговорчивым парнем: сначала рассказал про свое ранение, потом начал расспрашивать меня.
Я неохотно ответил:
- Позвоночник.
Старший лейтенант аж подскочил на стуле.
- И ты на фронт хочешь?! Да с такой раной... цепляй себе желтую полоску на грудь и ходи гоголем. Мне бы такое... Я, старшой, хочу сачкануть от армии, во всяком случае, от действующей! Не могу больше на фронт. Я уже кровь за Родину пролил! Хватит. Пусть другие воюют...
Не знаю, какие слова меня больше задели - то ли "пусть другие воюют", то ли кощунственно прозвучавшие: "кровь за Родину пролил". Первый раз и последний слышал я, как спекулируют "кровью за Родину". И хотя никогда не отличался вспыльчивостью, кулаки у меня сжались сами по себе - сейчас получит... Но тут меня, к счастью, пригласили в кабинет. Судьба моя решилась быстро. Заключение комиссии как приговор: "Ввиду тяжелого ранения позвоночного столба признать негодным к летной службе. Считать возможным использование в военное время на нестроевой работе в тыловых частях". Не помогли никакие мои просьбы, доводы. Непреклонный вид всех без исключения членов комиссии говорил: "Сделать ничего не можем".
Не помня себя, вышел из кабинета, машинально поискал взглядом оставленную палку: ее не было. Как не было и того старшего лейтенанта. Ну что ж, считай, ему повезло, догадался убежать. Не то поколотил бы, а палку жалко: подарили в Краснодарском госпитале, когда поднялся и начал ходить. Один из соседей по палате выжег на ней увеличительным стеклом целую батальную картину: и самолеты в воздушном бою, и танки, и корабли. Жалко палку...
Но как с небом? Неужели конец летчику Шевчуку? Значит, все зря: прыжок с парашютом из горящего самолета, передний край стрелкового полка, самоотверженность медсестры Маруси, санчасть в Семисотке, переезды, перелеты, госпиталь, путешествие в Тбилиси, "жилет" мастера Вано, наконец, вера... Вера в то, что "мы еще повоюем!". Да, недаром, видно, говорится: тело болит не болью, болью душа болит.
Все поняла моя жена, поняла и... обрадовалась. Она старалась спрятать радость, пыталась сочувствовать моей неудаче. Но ее выдавали глаза, они улыбались вопреки всем стараниям. Ведь теперь она спокойна за меня, теперь ей не придется больше замирать от страха, увидев подходящего к дому почтальона, не нужно гадать, что же он несет - весточку от мужа или...
Шура радовалась и в то же время - я чувствовал - стыдилась этого. Став несколько лет назад женой военного человека, она быстро поняла, что значит наша служба, какой должна быть боевая подруга летчика. И Шура успокаивала меня, уверяла, что и в тылу я найду интересную, нужную для войны работу, втайне надеясь на обратное, говорила, что через некоторое время нужно добиваться повторной комиссии, которая, может быть, и разрешит летать снова...
На следующий день, почти смирившись с тыловой службой, я пошел в штаб. И тут первой новостью, которую я узнал, и было известие о 247-м истребительном авиационном: мой родной полк на одном из полевых аэродромов. Туда он перебазировался после изнурительных боев под Севастополем ремонтировать оставшиеся самолеты, пополняться техникой, людьми. Да и аэродром, на котором он сейчас находился, тот самый, где когда-то начиналась моя служба в истребительной авиации.
Я чуть не расцеловал капитана, сообщившего радостную новость, и помчался (с моим-то позвоночником!) в отдел кадров. Но тут синусоида моей судьбы поползла снова вниз. Кадровик, прочитав заключение комиссии, обрадовался. Его можно было понять - люди и в тылу нужны. Он уже хотел внести мою фамилию в проект приказа, но я его остановил, сказав, что знаю место нахождения своего полка и прошу откомандировать по месту прежней службы.
Майор долго объяснял мне, что в этом нет смысла - в полку просто не смогут подыскать мне подходящую должность, что наверняка боевая часть долго не задержится... И тут я вспомнил генерала Белецкого и попросил кадровика связаться с ним, сказав, хотя не был уверен, что генерал обязательно затребует меня.
- Ишь ты, куда хватил, - рассмеялся он. - Генерал-лейтенант авиации Белецкий уже давно командует 1-й воздушной армией резерва Верховного Главнокомандования, и где эта армия - одной Ставке известно.
Новость была знаменательной. Конечно, я был рад за Белецкого, но главное - за нашу авиацию. Таких соединений раньше у нас не было. Значит, есть и новые самолеты, и летчики... А майор, словно прочитав мои мысли, сказал, что с лета этого года вся авиация вообще сведена в воздушные армии, в единый кулак.