С особым восторгом относился я и к проходу того полка, у которого мы были в гостях - павловцев. На головах у этих рослых парней были высокие медные кивера с красной спинкой, а мундиры их сверкали золотом, но самое замечательное было то, что все они были на подбор курносые - как того требовала традиция, восходившая еще ко временам державного учредителя этого полка, Павла I, отличавшегося, как известно, вздернутым до уродства носом. В жизни курносые люди мне только представлялись смешными, но в таком подборе они представлялись замечательно интересными. Вернувшись домой, я подходил к зеркалу, приподнимал пальцем свой нос кверху и радовался тому, что и сам становился похожим на павловца.
Вспоминая эти Марсовы потехи - как становится понятной муштровально-мундирная мания, коей были одержимы едва ли не все государи прошлого, но которая особенно "ставится в вину" пруссакам Фридриху, Вильгельму I и Фридриху II, а также нашим царям:
Петру III, Павлу, Александру I и Николаю I. Однако, хоть и кажется это смешно и хоть много бывало под этим мучительства, однако насколько же тогдашние царские забавы в общем были менее жестоки и чудовищны, нежели всё то дьявольское усовершенствование военного дела, до которого теперь дошло человечество - и в самых демократических странах.
Глава 2
ОКРЕСТНОСТИ ПЕТЕРБУРГА
Петергоф и Ораниенбаум
В мой культ родного города были включены и его окрестности. Но одни я узнал на самой заре жизни, другие лишь впоследствии. К первым относятся Петергоф, Ораниенбаум и Павловск, ко вторым - Царское Село, Гатчина и прилегающая к Петербургу часть Финляндии.
Наиболее нежное и глубокое чувство я питаю к Петергофу. Быть может, известную роль тут сыграло то, что я с Петергофом познакомился в первое же лето своего существования, ибо мои родители в те годы всегда уезжали на дачу в Петергоф, переехали они туда и в 1870 году, еще когда мне минуло не более месяца. В Петергофе же в следующие годы я стал впервые "осознавать" окружающее, да и в дальнейшем Петергоф не переставал быть "родным" местом для всей семьи Бенуа. В нем всегда проводили лето мои братья, в Петергофе начался мой "роман жизни", в Петергофе же живали не раз и я с собственной своей семьей. Но есть и вообще в Петергофе что-то, настолько чарующее, милое, поэтичное и сладко меланхоличное, что почти все, кто знакомятся с ним, подпадают под его чары.
Петергоф принято сравнивать с Версалем - "Петергоф русский Версаль", "Петр пожелал у себя устроить подобие Версаля" - эти фразы слышишь постоянно. Но если, действительно, Петр был в 1717 году поражен резиденцией французского короля, если в память этого он и назвал один из павильонов в Петергофе Марли, если и другое петергофское название Монплезир можно принять за свидетельство его "французских симпатий", если встречаем как раз в Петергофе имена трех художников, выписанных царем из Франции - (архитектора Леблона, живописца Пильмана и скульптора Пино), то всё же в целом Петергоф никак не напоминает Францию и тем менее Версаль. То, что служит главным художественным украшением Петергофа - фонтаны, отражает общее всей Европы увлечение садовыми затеями, однако ни в своем расположении, ни в самом своем характере эти водяные потехи не похожи на Версальские. Скорее в них чувствуются влияния немецкие, итальянские, скандинавские, но и эти влияния сильно переработаны, согласно личному вкусу Петра и других русских царей, уделявших не мало внимания Петергофу. В Петергофе всё несколько грубее, примитивнее, менее проработано, менее сознательно продумано в художественном смысле. Многое отражает и некоторую скудость средств и, несмотря на такую скудость, - желание блеснуть и поразить, что греха таить - Петергоф "провинциален". Наконец и природа, несмотря на все старания (особенно самого Петра), победить суровость петербургского климата или создать хотя бы иллюзию, будто эта победа удалась, - природа осталась здесь несколько худосочной, почти чахлой. Временами непосредственная близость к морю делает и то, что существование в Петергофе становится мучительным. Дожди, туманы, пронизывающая сырость - всё это характерные явления для всей петербургской округи, но в Петергофе они сказываются с особенной силой, действуя разлагающим образом на петергофские постройки, подтачивая камень, заставляя позолоту темнеть, периодически разрушая и искажая пристани, дамбы, обрамления водоемов и набережные каналов. Это одно лишает Петергоф той "отчетливости в отделке", какой могут похваляться знаменитые западно-европейские резиденции.
И всё же Петергоф "сказочное место". Посетивший меня летом 1900 г. Райнер Мария Рильке, стоя на мосту, перерезающем канал, ведущий от дворца и главных фонтанов к морю, воскликнул перед внезапно открывшимся видом: "Das ist ja das Schloss der Winterkonigin !" ("Это замок королевы Зимы!").
И при этом от восторга на глазах поэта даже выступили слезы. И действительно, в тот ясный летний вечер всё казалось каким-то ирреальным, точно на миг приснившимся, готовым тут же растаять сновидением. Серебряные крыши дворца, едва отличавшиеся от бледного неба; мерцание золотой короны на среднем корпусе, блеклый отблеск в окнах угасавшей зари, ниже струи не перестававших бить фонтанов, с гигантским водяным столбом "Самсона" посреди, а еще ближе, по берегам канала, два ряда водометов, белевших среди черной хвои всё это вместе создавало картину полную сказочной красоты и щемящей меланхолии. Прибавьте к этому плеск и журчание воды, насторожившееся спокойствие могучих елей, запахи листвы, цветов.
Этот вид с моста - классический Петергоф, это тот вид, который отмечается крестиком в путеводителях. Однако, к нему скорее можно привыкнуть, нежели ко всем тем более интимным или менее знаменитым красотам, которые открываются в Петергофе на каждом шагу. Так, меня с самого раннего детства особенно волновали два купольных здания, стоявшие на концах большого дворца, один одноглавый, носивший название "Корпус под гербом", другой, служивший церковью и сверкавший своими пятью куполами, роскошно убранными густо позолоченными орнаментами. Перед первым на разводной площадке я не раз видел смотры войск и тогда казалось, что как-то особенно гордо парит в небе, расправляя и вздымая свои крылья, гигантский золотой геральдический орел, венчающий купол этого павильона. Что же касается до Придворной церкви, то нигде, даже перед нашим роскошным Никольским собором, церковные процессии не казались мне более умилительными, нежели там, когда в солнечное июньское утро крестный ход выходил из церкви, спускаясь по наружной лестнице в сад, где на одном из ближайших бассейнов строился помост - "Иордань" для водосвятия. Как чудесно отражались в воде ликующее ясное небо и золотые купола, какими праздничными представлялись священнослужители в роскошных ризах, несшие хоругви ливрейные лакеи и случайно подошедшая посторонняя публика - особенно дамы в своих светлых платьях. Это были скорее интимные церемонии; двор еще не переезжал на летнее пребывание. Из особенно важных особ на них никто не присутствовал, потому и народу было не так уже много и можно было, пробравшись к самому краю бассейна, любоваться всем вдоволь.
Но сколько еще очаровательного было в Петергофе. Не отдавая себе в чем-либо отчета, я уже ребенком всё это впитывал в себя, гуляя за ручку с папой или сидя в коляске, сопровождая своих родных на "музыку". Постоянно возвращаясь к тем же местам в разные эпохи моей жизни, я часто находил то, что некогда мне представлялось грандиозным и роскошным, съежившимся, измельчавшим и "обедневшим". Но и тогда душа всех этих мест заговаривала с моей душой - и не только потому это происходило, что вспоминались трогательные подробности, детские игры или первые воздыхания любви, а потому, что самому Петергофу действительно свойственна особенная и единственная пленительность. В самом петергофском воздухе есть нечто нежное и печальное, в этой атмосфере всё кажется легким и ласковым. В Петергофе образ двух русских государей, стяжавших себе славу неумолимой строгости, получает иной оттенок. Фигуры Петра Великого и Николая I приобретают, в окружении петергофской атмосферы, оттенок "милой уютности". Один превращается в голландского, средней руки, помещика, радушного хозяина, любителя цветов, картин, статуй и всяких курьезов. Другой рисуется романтичным мечтателем, увлеченным мыслями о далеком рыцарском средневековье или о менее далекой эпохе грациозно-шаловливого рококо.