Мой взнос: Блок, Пастернак, Анненский, Хлебников, Северянин, Каменский, Белый, Есенин, Тихонов, Ходасевич, Бунин. Из классиков: Тютчев, Баратынский, Пушкин, Лермонтов, Некрасов и Алексей Толстой.

Взнос Португалова: Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Тихонов, Сельвинский. Из классиков - Лермонтов и Григорьев, которого мы с Добровольским знали больше понаслышке и лишь на Колыме испытали меру его удивительных стихов.

Доля Добровольского: Маршак с переводами Бернса и Шекспира, Маяковский, Ахматова, Пастернак - до последних новинок тогдашнего "самиздата". "Лилечке вместо письма" было прочитано именно Добровольским, да и "Зима приближается" мы заучили тогда же. Первый ташкентский вариант будущей "Поэмы без героя" был прочтен тоже Добровольским. Пырьев и Ладынина прислали бывшему сценаристу "Трактористов" и эту поэму.

Все мы понимали, что стихи - это стихи, а не стихи - не стихи, что в поэзии известность ничего не решает. У каждого из нас был свой счет к поэзии, я назвал бы его гамбургским, если бы этот термин не был так затаскан. Мы дружно решили не тратить время наших поэтических ночей на включение в нашу поэтическую устную антологию таких имен, как Багрицкий, Лугов-ской, Светлов, хотя Португалов и был с кем-то из них в одной литературной группе. Список наш отстоялся давно. Наше голосование было тайным из тайных - ведь мы проголосовали за одни и те же имена много лет назад, каждый отдельно от другого, на Колыме. Выбор совпадал в име-нах, в стихотворениях, в строфах и даже в строчках, особо отмеченных каждым. Стихотворное наследство девятнадцатого века не удовлетворяло нас, казалось недостаточным. Каждый читал, что вспомнит и запишет за время перерыва между этими стихотворными ночами. Мы не успели перейти к чтению собственных стихов, было ясно, все трое пишут или писали стихи, как наши афинские ночи были прерваны неожиданным образом.

В хирургическом отделении лежало более двухсот больных заключенных, а всего больница была на тысячу арестантских коек. Часть Т-образного корпуса отведена была для больных вольнонаемных. Это было грамотное и полезное мероприятие. Врачи из заключенных - а среди них было немало светил медицинских союзного масштаба - получали официально право лечить вольнонаемных как консультанты, находящиеся под рукой наготове в любое время суток, лет, десятилетий…

В зиму наших поэтических вечеров отделения для вольнонаемных еще не было. Лишь в хирургическом отделении арестантской больницы была палата на две койки - для вольнонаем-ных на случай неотложной госпитализации, травмы, автомобильной например. Палата не пустовала. На этот раз в палате лежала девушка лет двадцати трех, одна из московских комсомо-лок по набору на Дальний Север. Окружали ее сплошь уголовники, но девушку это не смущало - она была секретарем комсомольской организации какого-то соседнего прииска. Об уголовни-ках девушка не думала, держалась просто, скорее всего по незнанию колымской специфики. Девушка эта умирала от скуки. Болезни, по которой девушка была срочно госпитализирована, у нее не оказалось. Но медицина есть медицина, девушке нужно было вылежать положенный карантинный срок, чтобы шагнуть за больничный порог и исчезнуть в морозной бездне. У нее были какие-то большие связи в самом управлении в Магадане. Потому-то ее и госпитализиро-вали в мужскую лагерную больницу.

Девушка спросила меня, можно ли ей послушать такой поэтический вечер. Я разрешил. Как только очередное чтение началось, она вошла в перевязочную гнойного отделения и оставалась до конца чтения. На следующем поэтическом вечере она была тоже. Вечера эти были в мое дежурство - через двое суток на третьи. И еще прошел один вечер, а при начале третьего в перевязочной распахнулась дверь, и порог перешагнул сам начальник больницы доктор Доктор.

Доктор Доктор ненавидел меня. Что ему донесут о наших вечерах - я не сомневался. Колымские начальники обычно поступают так: есть "сигнал" - принимают меры. "Сигнал" здесь закреплен как термин информации еще до рождения Норберга Винера, применялся именно в смысле информации в тюремном и следственном деле всегда. Но если "сигнала" нет, то есть нет заявления - устного, но формального "стука" или приказа высшего начальства, уловившего "сигнал" раньше: с горы не только лучше видно, но и лучше слышно. По собственной инициати-ве начальники редко поднимают официальное изучение какого-либо нового явления в лагерной жизни, ему вверенной.

Доктор Доктор был не таков. Он считал своим призванием, долгом, нравственным импера-тивом преследование всех "врагов народа" в любой форме, по любому поводу, при любой обстановке и при любой возможности.

В полной уверенности, что он может изловить что-то важное, он влетел в перевязочную, даже не надев халата, хотя халат нес за ним на вытянутых руках дежурный фельдшер терапевти-ческого отделения, бывший румынский офицер, любимец короля Михая, краснорожий Поманэ. Доктор Доктор вошел в перевязочную в кожаной куртке покроя сталинского кителя, даже пушкинские белокурые баки доктора Доктора - доктор Доктор гордился своим сходством с Пушкиным - торчали от охотничьего напряжения.

- А-а-а, - протянул начальник больницы, переводя глаза с одного участника чтения на другого и останавливаясь на мне, - ты-то мне и нужен!

Я встал, руки по швам, отрапортовал как положено.

- А ты откуда? - Доктор Доктор перевел перст на девушку, сидевшую в углу и не вставшую при появлении грозного начальника.

- Я здесь лежу, - сухо сказала девушка, - и попрошу не тыкать.

- Как здесь лежит?

Комендант, вошедший вместе с начальником, объяснил доктору Доктору статус больной девушки.

- Хорошо, - грозно сказал доктор Доктор, - я выясню. Мы еще поговорим! - И вышел из перевязочной. И Португалов и Добровольский выскользнули из перевязочной давно.

- Что теперь будет? - сказала девушка, но в тоне ее не чувствовалось испуга, а только интерес к юридической природе дальнейших событий. Интерес, а не боязнь или страх за свою или чью-то судьбу.

- Мне, - сказал я, - ничего, я думаю, не будет. А вас могут выписать из больницы.

- Ну, если он меня выпишет, - сказала девушка, - я этому доктору Доктору обеспечу хорошую жизнь. Пусть только пикнет, я его познакомлю со всем высшим начальством, какое на Колыме есть.