Сказал, что не хочу работать по вольному найму в лагере, и уехал в Березники, где у меня были знакомства по прошлому году. Майсурадзе был крайне недоволен и резонно говорил:

- Я тебя освободил, а ты так неблагодарно поступаешь.

Я сказал, что все это понимаю, но работать в лагере не хочу. Хочу попробовать поработать на воле. И уехал в Березники. В 1930 году троцкисты были уже не новость в лагере. А в 1931-м - тем паче. В управлении работал экономист Ходе-Долецкий с Урала. Были и другие, о чем говорил мне мельком Блюменфельд.

Еще на Березниках, еще до арестов и следствия, заместитель начальника управления Теплов вызывал меня и спрашивал, как мне живется. Начальники обычно думают, что каждый местный работник по приезде такого начальства должен сунуть ему пакет с доносом. Но пакет у меня не был приготовлен.

- Жалобы на начальника есть?

- Нет, гражданин начальник.

Теплов помолчал. Я тоже молчал. Потом спросил:

- Можно идти, гражданин начальник?

- Идите.

Этот Теплов приезжал тогда вместе с Берзиным. Берзину лагерь понравился. Однако после отъезда начальника Стуков вызвал меня:

- Получил выговор за тебя.

- За меня, гражданин начальник?

- Ну да, за тебя. Не умеешь стоять по швам, руками размахиваешь. Я просто привык, не замечаю, а припомнил - верно, размахиваешь.

Но я нашел заговорное слово. Я ему сказал:

- Шаламов - троцкист, что с него взять.

Мы посмеялись.

Говорил Иван Гаврилович Филиппов, начальник Управления Вишерских лагерей:

- Значит, хочешь уехать. Прощай, желаю удачи. Берзин хотел тебя взять на Колыму.

- Я, товарищ начальник, на Колыму - только с конвоем.

- Не шути плохую шутку, - сказал Филиппов.

Через шесть лет я был привезен с конвоем на Колыму и пробыл там семнадцать лет. Но не сделался суеверен. И Берзин, и Майсурадзе были расстреляны в конце 1937 года.

Лагерь уже раскинул сети. Следственные органы усилили наблюдение за троцкистами. Я не удивился, когда дверь каюты парохода "Красный Урал", на котором в октябре 1931 года я ехал в Березники вниз по Каме, с Вижаихи, раскрылась - и за порог переступил блондин с черными петлицами лагерной администрации.

- Ваша фамилия Шаламов, да? Я Элькин из Ленинграда.

- Нет, не имел чести.

- Вы один здесь?

- Один. Попутчица моя не едет, вывихнула ногу.

- Разрешите перебраться к вам, угостить вас портвейном. Правда, дрянной портвейн.

- Я не пью.

- Скажите мне, Шаламов, - зашептал Элькин, - вы - член ЦК комсомола?

- Я даже не комсомолец.

- Ну, - поморщился мой спутник, - вы же понимаете, о чем идет речь. Тайного ЦК?

- Ни тайного, ни явного. Мне сходить пора на этой остановке. Желаю счастья.

- Вы разве не до Перми?

- Нет, я до Дедюхина. Точнее, до Усолья.

Мы помахали руками друг другу.

***

Что мне дала Вишера? Это три года разочарований в друзьях, несбывшихся детских надежд. Необычайную уверенность в своей жизненной силе. Испытанный тяжелой пробой - начиная с этапа из Соликамска на Север в апреле 1929 года, - один, без друзей и единомышленников, я выдержал пробу - физическую и моральную. Я крепко стоял на ногах и не боялся жизни. Я понимал хорошо, что жизнь - это штука серьезная, но бояться ее не надо. Я был готов жить.

Главная моя задача - получение высшего образования - отодвигалась почему-то. Я вернулся к своей литературной ипостаси - поступил в журнал, в редакцию журнала, куда меня устроил Волков-Ланнит*, знакомый мой по кружку Брика и Третьякова. Я понял тогда, что газетная работа, журнальная работа и работа писателя - разные вещи. Это не только разные уровни - это разные миры, и ничего нет вреднее для писателя, ничего нет противоположней, чем газетная, журнальная работа. Газетная школа не только не нужна писателю, - она вредна. Лучше писателю служить продавцом в магазине, чем работать в газете.

Писатель - судья времени. Газетчик, журналист - только подручный политиков. *Волков-Ланнит Леонид Филиппович (1903-1985) - журналист, историк фотоискусства. В. Т. Шаламов познакомился с ним в кружке "Молодой ЛЕФ", которым руководил О. М. Брик.

В ЛАГЕРЕ НЕТ ВИНОВАТЫХ

Почему я не советовался ни с кем во всем моем колымском поведении, во всех своих колымских поступках, действиях и решениях? Из человеколюбия. Чужая тайна очень тяжела, невыносима для лагерной души, для подлеца и труса, скрытого на дне каждого человека.

Я боялся, что сообщенное мной ляжет тайной слишком тяжелой, поссорит меня с моими исповедниками, ничего не изменив в моем решении. Я не привык, не выучен слушать других и следовать их советам. Совет может быть и хорош, но обязательно плох тем, что это - чужой совет.

В лагере нельзя разделить ни радость, ни горе. Радость - потому что слишком опасно. Горе - потому что бесполезно. Канонический, классический "ближний" не облегчит твою душу, а сорок раз продаст тебя начальству: за окурок или по своей должности стукача и сексота, а то и просто ни за что -по-русски.

Темной осенней ветреной ночью 1931 года я стоял на берегу Вишеры и размышлял на важную, больную для меня тему: мне уже двадцать четыре года, а я еще ничего не сделал для бессмертия. Лодочник мой, девяностолетний чалдон, взявшийся за трешник сплавить меня вниз по течению Вишеры, за сто километров до управления, поднял кормовое весло. Старик оттолкнул челнок, вывел лодку на глубокую воду, развернул ее по течению поближе к стрежню, и мы полетели вниз с быстротой, превышающей силу тяжести, ту, что столько лет пригибала меня к земле.

Темной осенней ночью старик причалил челнок к песчаному берегу Вишеры - у лесозавода, где два года назад я работал замерщиком. Вода и ее движение, необходимость участия в повседневной, сиюминутной жизни летящего вниз челнока не давали возможности думать. Только позднее я смог подвести итоги первого моего испытания в самостоятельном плавании - на московской земле.

Я проехал весь штрафняк, весь северный район Вишлага - притчу во языцех, - канонизированную, одобренную людской психологией, угрозу для всех, и вольных, и заключенных на Вишере, я побывал на каждом участке, где работал арестант-лесоруб. Я не нашел никаких следов кровавых расправ. А между тем Усть-Улс и паутина его притоков до впадения в Вишеру были краем тогдашней арестантской земли.