По вечерам здесь, в подворотне, можно встретить пугливого пьяного или девицу с наивно-бессмысленным личиком начинающей проститутки. Во дворе стоят всегда переполненные мусорные баки, навечно притулился у стены ржавый "Запорожец" без колес, и тянет из подъезда сыростью и кошками...

Ларчик с драгоценностями - вот что напоминала квартира Дзанни. Она была двухэтажная, оклеенная шелковистыми обоями и наполненная удивительными предметами. Чучело орла служило хозяину вешалкой: на голову он нахлобучивал шляпу, на лапы вешал пальто, а в клюв всовывал зонтик. Возле огромного зеркала стоял футляр от виолончели - в нем хранились старые журналы и жила мышь. Под потолком висели колокольцы, издававшие сами по себе чудесный звон - тоненький такой, веселый... Тут все было волшебное, ласковое, уютное - и диван, покрытый мягкой белой шкурой, и полосатые, как зебра, драпировки, и афиши, и веера, приятно пахнущие чем-то заморским, и портреты, и книги, и рояль, по сравнению с которым наш, детдомовский казался замухрышкой и босяком.

...Я вижу себя мальчиком с забинтованной головой в новом, подаренном Дзанни костюме. Мальчик, оробев среди невиданной роскоши и все еще не веря в чудо, вдруг и навсегда осознает, что этот мир - его мир. Ему кажется, что когда-то, до рождения, он уже жил среди красивых вещей, умных книг и прекрасной музыки. Это открытие наполняет его счастливой гордостью, и он чувствует себя принцем, вернувшимся домой после долгих лет скитаний...

Дзанни жил один. Я не смел спросить, почему у него никого нет, и неведение это питало мои фантазии. Он играл в них то роль несчастного отца, чей сын убит на дуэли, то еще более несчастного мужа, чья молодая красавица-жена скоропостижно скончалась от насморка.

Первые недели нашей новой жизни Дзанни словно бы забыл о флейте, предоставив мне полную свободу. Я не преминул бы воспользоваться ею, не случись со мной странной перемены. Сердце мое, озлобленное, черствое маленькое сердчишко, не могло простодушно радоваться ничему. Ядовитое подозрение, что на самом деле я ни на что "не имею права", мешало этому. С другой стороны, я был уверен, что я "имею право". Как быть? И я решил, что даром есть хлеб Дзанни не стану, и придумал, как отплатить за его доброту, - взялся вести домашнее хозяйство, довольно, признаться, запущенное.

Юродская, злая, мелочная мыслишка! За ней ведь ничего не стояло, кроме намного желания, чтобы Дзанни не просто по-доброму относился ко мне, а еще и прощения попросил... за все - за то, что мать меня бросила; за колотушки детдомовские; за голодуху; за тараканов в столовском борще; за то, что я был "урод", "идиот", "дефективный", "олигофрен".

...Злая, поганая моя душонка, и заглядывать в нее то же, что в помойную яму, - а ничего не поделаешь. Уж каков есть. Принц-страдалец...

К приходу Дзанни его высочество стирало белье, мыло полы и даже готовило обеды по рецептам детдомовской кухни: тушеная капуста, а к ней котлеты или сосиски.

Деньги, что Дзанни давал на кино и на мороженое, я откладывал. Была у меня давно, еще с детдома мечта - поесть сала. Унылыми зимними вечерами мы с Котькой представляли, как едим розовые, нежные ломтики с черным хлебом. Я нарочно не говорил ничего Дзанни - хотелось самому, тайно купить огромный кус и съесть его на пару с Котькой. Ан не вышло! Когда я его наконец купил и нес домой, ко мне привязались двое пацанов, отняли авоську и сдачу двадцать копеек. Горевал я, помню, долго, а потом понял, что не судьба, и про сало забыл...

Понемногу Дзанни начал заниматься со мной музыкой: показывал ноты, учил играть на рояле. Вот как началась настоящая-то музыка, и я стал себя совсем не узнавать. Прошлое вспоминалось не то чтобы реже, но без боли, а сам я теперь плохо отличая сон от яви. Это все музыка виновата и Дзанни. Он ведь как замечательно играл - не мне чета! Был он "слухач", импровизатор, любил играть без нот, и инструмент отзывался на малейшее движение его души то пением, то плачем, то веселым разговором. А я рояля первое время боялся. Флейта была мне подруга, рояль - строгий пожилой учитель. И что-то в нем было жуткое, особенно когда под рукою Дзанни вовсю гудели басовые аккорды, словно тяжкий голос Вия: "Оттяните мне ве-е-ки-и-и!"...

...Как я любил залезать с ногами на диван и, слушая игру Дзанни, рассматривать какую-нибудь старинную, толстую книгу. Какое это было счастье: медленно переворачивать под музыку закрытые папиросной бумагой картинки, на которых улыбались красавицы в мудреных париках и кавалеры в кафтанах салютовали друг другу шпагами...

А как я бывал счастлив, когда Дзанни хвалил меня! И ничего-то мне больше не надо было, только бы услышать: "Сегодня ты играл сносно". Я казался сам себе прекрасен и жаждал играть еще и еще, и думать не думая о том, что "не имею права". Еще как имею!

Вообще же перепады настроений Дзанни были непредсказуемы: то молчалив и грустен, то говорлив и беззаботно-весел, то вдруг высокомерен и язвителен. Не угадаешь, каков он будет через минуту, через час, завтра. Одной из привлекательнейших его особенностей была загадочность.

Моим любимым занятием было незаметно наблюдать за ним. Я глаз не мог оторвать от этого лица - бледного, узкого, будто вырезанного из бумаги. Все черты его были как-то особенно, артистически преувеличены, заострены, и волосы вились ненатурально-красивыми кольцами.

Одно время я даже считал, что Дзанни, покорив пространство и время, прибыл к нам из древних эпох. На эту мысль навели странные предметы, которые я нашел во время уборки у него в комнате: маленький серебряный жук-скарабей, книга с золотыми письменами и крохотное черное распятие. Предметы эти были ничем иным, как атрибутами его тайной власти над силами природы и, может быть, даже над самой Смертью!

Мучивший меня вопрос - будет Дзанни когда-нибудь бить меня или нет исчез, когда я осознал, что существо, близкое Богу, не может ударить какого-то хилого мальчишку.

Так постепенно моя детдомовская озлобленность отступила, новые впечатления загоняли ее в глубь души. Я занимался музыкой и беспрестанно разгадывал загадки, связанные с Дзанни. Сколько ему было лет? Тридцать, сорок, шестьдесят? Я не знал. Люди, приходившие к нам в гости, все, независимо от возраста и положения, побаивались его.

С гостями была связана еще одна странность Дзанни - он любил ночные посиделки. Мне казалось, что он нервничает, когда нет желающих пить с ним чай ночью. Кто эти гости, ему было безразлично. Сиживал у нас и заезжий укротитель блох из города Пфаффеля, и пенсионер-алкоголик, и сантехник, и бывший тенор - знаменитый Радамес, и дворник из соседнего дома, и лауреат Государственной премии в области физической химии, и личность без определенных занятий, которая терлась спиной о стену и разглагольствовала о культуре... Со всеми ними Дзанни обращался вольно, и казалось, что в его власти распоряжаться этими людьми, как своими вещами.

Я всегда играл гостям на флейте, для чего Дзанни будил агент в любое время ночи. Я играл, гости внимали, а Дзанни после говорил им не без гордости: "Мой сын далеко пойдет. Его выбрал Бог!"

Сын... Господи, да после этого я бы умер ради него не задумываясь! И если бы родная мать вдруг объявилась и захотела взять меня к себе, я бы ни за что не пошел! Я любил Дзанни.

Правда, отцом его называть я все-таки не мог, а он и не настаивал. Я звал его просто - Дзанни, в редких случаях - Николай Козимович. Отчество мне не нравилось - казалось комическим, несолидным. Позже выяснилось, что он - итальянец, и все его предки тоже итальянцы, цирковые артисты. Их портреты висели в комнате Дзанни на стене от потолка до пола. Иконостас этот служил воспитательным целям: когда впоследствии я проявлял строптивость и лень в учении, например, не мог сделать шпагат с первого раза и сорок флик-фляков на месте, Дзанни брезгливо брал меня за ухо, подводил к одному из предков и, стуча в него пальцем, кричал:

- Джузеппе Америгович никогда себе подобного не позволял!