....

Курс наглядной философии магистра изящных наук Скарамуша

По случаю возвращения Едренина на родину в его поместье был устроен бал. На балу к полковнику подошла престарелая графиня Безума-Мытарина (в девичестве Мытарина) и, кокетливо похлопав ресницами, проворковала: "Вы не находите, мусье, что моё платье стало несколько велико мне в талии?" - На редкость скверно сшито, - буркнул Едренин. Графиня помолчала немного, после чего заметила: "А вы лицемер!" - Да, я лицемер. И не скрываю этого, - заявил полковник. Графиня Безума-Мытарина полагала, что все дипломаты ужасные лицемеры.

. . .

Он увидел девушку, собиравшую на поляне цветы; укрывшись за деревом, он стал наблюдать за ней. Девушка не замечала его. Она села, поджав под себя ноги, и стала раскладывать цветы на коленях. Она брала цветы и плела из них венок. Ланцелот неловко переминулся с ноги на ногу и наступил на ветку. Раздался треск. Девушка вздрогнула и повернула голову. Ланцелот вышел на поляну. Девушка протянула к нему руки, она держала в руках венок. И он принял его и водрузил на голову, чувствуя, что глупо улыбается. Девушка поднялась и пошла, и Ланцелот последовал за ней, не зная, куда она направляется, и не спрашивая себя об этом, ему было все равно, куда бы ни шла она теперь, он последовал бы за ней без колебаний, он находился как бы под властью гипноза. Она шла, не оглядываясь. Ланцелот вдруг испугался, что она сейчас побежит, и он не догонит её, но она шла как шла, и расстояние между ними не увеличивалось и не сокращалось. Так Ланцелот пришёл в Город Женщин. И когда он пришёл на главную площадь, - а он не знал, что это за место, где он находится, и взгляд его не останавливался ни на одном из лиц, теснившихся вокруг, но скользил равнодушно, и он не знал, что это за лица, - женщины обступили его и стали приветствовать громкими криками, и многие из них запели радостные песни и захлопали в ладоши, и стали приплясывать, и подняли такой шум, что Ланцелот очнулся и в первый раз огляделся вокруг. Он недоумевал, что это за женщины, и в чём причина столь бурного их ликования. А женщин между тем становилось всё больше, отовсюду, со всех сторон сбегались всё новые, и вот, они подхватили его и понесли через площадь и вверх по ступеням лестницы и внесли его в ворота огромного здания, и Ланцелот понял, что это храм. Они усадили его в кресло, стоявшее на возвышении, - кресло это было обильно украшено золотыми гроздьями винограда и белыми цветами, - и отступили от него как бы в великом страхе, и упали на колени, и число их было так велико, что они заполнили весь зал до самых ворот, а зал этот имел размеры весьма великие. Они затянули монотонную песню. Ланцелот сидел, боясь шелохнуться, и наблюдал за всем этим с некоторым содроганием. Он вспомнил было про свою девушку, ту, которая так пленила его сердце там, в лесу... Но разве мог он найти её взглядом здесь, среди стольких женщин, чей хор заполнил пространство храма до самых капителей колонн и выплеснулся наружу, в окна, ворота, и хор на площади подхватил его. Через некоторое время ситуация несколько разъяснилась, и уже к концу дня Ланцелот знал, что произошло. Его приняли за бога. Его усадили на трон, ему пели песню, которая так его утомила в конце концов. Ему отвели место на возвышении алтаря, где он почти никогда не оставался один. А это оказалось неудобно, и в первую же ночь Ланцелот понял это. Во-первых, крайне неудобно оказалось спать в сидячем положении, - со временем он несколько привык к этому, но в первую ночь почти не сомкнул глаз, - во-вторых... всё остальное. Бежать представлялось бессмысленным - его немедленно хватились бы, за ним устремилась бы погоня, его настигли бы, непременно настигли и вернули назад, и тогда, как знать, не стало ли бы его положение ещё ужаснее. Хотя, казалось, это уже невозможно. Но неужели, - спросит кто-нибудь, - неужели не попытался он объяснить этим женщинам их заблуждение относительно себя, рассказать им, кто он, как пришёл в этот город, сказать им, объяснить! Что можно ответить на это. Ведь это так очевидно. Ну конечно, пытался, толку-то.

- Как же ему удалось бежать? - При помощи одной выдумки, весьма удачной, хотя едва ли её можно назвать неслыханной. Он усадил вместо себя истукана, напоминавшего его внешним обликом, а так как ему полагалось сидеть неподвижно, сохраняя на лице своём выражение совершенной бесстрастности, обман этот остался никем незамечен. - И где же он раздобыл этого истукана? - Не знаю. В каком-нибудь подвале среди всякой ветоши. Или в витрине магазина модной одежды?

Ещё через некоторое время Ланцелот повстречал Плакальщика, шедшего ему навстречу. Подойдя к Ланцелоту, Плакальщик упал на землю и принялся бить себя по лицу и рвать на себе и без того рваную одежду, и посыпать себе голову пылью, и раздирать себе ногтями лицо, он бил по земле кулаками, всхлипывая и причитая, он закатывал глаза и нечленораздельно рычал, он катался по дороге, дрыгал ногами, он хрипел, и слюна текла из его рта, он размазывал её по лицу, и так страшны были его рыдания, так велика его скорбь, что не могла не тронуть сердце самое твердое и не смутить ум самый критичный. Ланцелот поднял его на ноги, но тот упал, и Ланцелот вновь поднял его и спросил о причине его скорби. Быть может, он, Ланцелот, в силах чем-нибудь помочь или как-нибудь утешить его? Плакальщик покачал головой, отёр слёзы, ещё сильнее размазав по лицу грязь, и превозмогая рыдания, рвавшиеся из его груди, произнес: "Ничто не может более утешить нас". - Что? - не понял Ланцелот. - Ничто, - повторил Плакальщик. - Некому более утешить нас. Умер Господь наш, одни мы остались и тщетно тешим себя обманом. Одни мы остались! завопил он слёзно. Ланцелот пожал плечами и пошёл прочь. - Каждый получает то, чего заслуживает, - сказал он, но Плакальщик уже не слышал его.

Суконщик Рюссель бросился в воду. И так быстро и ловко он это сделал, что никто из бывших с ним рядом не успел схватить его за край одежды или за ногу, так что опомнились все уже тогда, когда он был в воде и уверенно работал своими сильными руками. Быть может, он бросился спасать кого-то, услышав крики о помощи и отважно презрев опасность? Тогда поступок его следовало бы считать похвальным и достойным поощрения, и был бы этот поступок объяснимым и понятным, что, конечно же, нисколько не умаляло бы его значительности. Но нет, поступок этот не был ни ясным, ни очевидным и казался не только необъяснимым, но и даже нелепым, что дало повод очевидцам оного заключить, что с несчастным суконщиком сделалось нечто вроде лёгкого помешательства. Именно такой вывод и сделало большинство свидетелей, остальные же решили, что этот сеньор, прыгнувший ни с того ни с сего в воду, попросту выпил лишнего по случаю праздника. Суконщик Рюссель прыгнул в воду и стал усиленно догонять какую-то гондолу. Гондола эта представляла собой поистине великолепное и, можно даже сказать, феерическое зрелище, что несколько оправдывало пловца. Увешанная фонариками, богато украшенная роскошными тканями, расцвеченная и убранная пышными гирляндами живых цветов привлекала она, пожалуй, не меньше внимания чем сам ополоумевший суконщик. Кроме того, в ней сидела женщина, и была эта женщина красива. Она брала с блюда апельсины и, смеясь, бросала их в голову догонявшего её Рюсселя, и одни апельсины бултыхались в воду, поднимая брызги, другие же попадали в цель, что, хоть и не убавляло пыла у преследователя, но всё же принуждало его несколько сбавить скорость. И так одной рукой бросала она апельсины, другой же обнимала сидевшего рядом с ней мужчину, одетого в камзол и бывшего при парике и при шпаге. Женщина что-то говорила ему, но мужчина не отвечал, и трудно было понять, радует его это забавное происшествие или же напротив, раздражает, равно как и всё остальное, что заполняло взор и слух: треск фейерверков, смех, болтовня, шум, гам, вспышки, взрывы ракет, суета, шутовские наряды, мельтешение лиц, огни в гондолах, крики, пение, люди, высунувшиеся из окон и размахивающие шляпами, колпаками, бенгальскими огнями или просто руками, но все непременно горланившие, вопившие, хохотавшие; но как бы то ни было, даже если всё это и раздражало таинственного кавалера, бывшего, по всей видимости, возлюбленным прекрасной дамы, даже если это и производило в душе его неудовольствие, лицо его оставалось вполне бесстрастно. Он даже делал вид, что вовсе не замечает плывущего за гондолой Рюсселя, когда же прекрасная дама предложила ему бросить в пловца апельсин, он нехотя взял его из её руки и бросил, не целясь, с таким выражением лица, с каким взрослые избавляются от не в меру назойливого ребёнка. И конечно же, не попал. Зато следующий апельсин, брошенный рукою его возлюбленной, угодил прямо в нос суконщику. Долго так продолжаться, конечно же, не могло, и вскоре Рюссель безнадёжно отстал. Великолепная гондола скрылась из виду, и он не знал более, куда ему плыть, и начал уже сожалеть о своём поступке, ругая себя в душе. Его подобрали. Дали ему выпить вина. А потом сбросили в воду. И так повторялось с каждой новой гондолой. Рюсселя подбирали, поили, хлопали по спине, просили петь или не просили петь и сбрасывали, наконец, в воду, уступая его следующей гондоле. Но вот миновала последняя. Рюссель был уже так пьян, что ему было совершенно безразлично, куда плыть, и он поплыл на остров Лемнос, даже и не подозревая о том, что это очень, очень далеко. Может быть, именно поэтому он и доплыл до него? Как знать. А Ланцелот снова проснулся в половине четвёртого и с неудовольствием подумал о том, что это превращается уже в привычку. Прекрасная Дама жарила для него омлет.