И вот появился винегрет из различных западноевропейских классических пьес, которые трудно было назвать репертуаром белорусского театра.
После пьесы "Коварство и любовь" Шиллера были намечены к постановке "Нора" Ибсена, "Потонувший колокол" Гауптмана, "Лекарь поневоле" Мольера и две комедии "На Антоколе" и "Пан министр" Алехновича.
"Пинскую шляхту" репетировал Михаил Абрамович Зорев, но вскоре ему запретили, как еврею, вход в театр, и коллектив остался без режиссера. Директор каждый день вызывал актеров и предлагал им взять на себя постановку спектакля. Вызвал и меня, но я категорически отказался, сославшись на плохое здоровье и на полное незнание режиссерского дела. Кто-то сказал, что актер Брянского драматического театра Петр Вознесенский - режиссер, но шовинистически настроенные чиновники из отдела искусств городской управы не соглашались доверить режиссерский пост "кацапу". Однако, когда других кандидатур не оказалось, его вызвали в кабинет директора и, несмотря на его заверения, что он никогда режиссером не был, приказали взять на себя эти обязанности, пригрозив в случае отказа отправить его с семьей в концлагерь.
Было у нас место в театре, которое мы в шутку называли "штаб". В конце коридора на втором этаже находилась маленькая комнатка, в которой работала секретарь-машинистка Зинаида Матвеевна Кречко - старый надежный друг, служившая в театре имени Янки Купалы чуть ли не со дня его основания. Тут в небольшой дружной компании, состоявшей из Зинаиды Матвеевны, бухгалтера Камиллы Осиповны Стефанович, их давней подруги Веры Николаевны Карпович, работавшей в костюмерном цехе оперного театра, и меня, вспоминали доброе старое время, разговаривали о нашем театре, о родственниках и друзьях, успевших эвакуироваться в советский тыл. Я читал им сводки, найденные будто бы случайно. Меня слушали с горящими глазами.
Эти дружеские разговоры вносили какую-то теплоту в душу. Откровенная беседа людей, знающих друг друга, была как бы отдушиной в атмосфере общей опасности и напряженного ожидания чего-то страшного, непоправимого.
Кто посещал театр, нас, артистов, совершенно не интересовало. Занятые в спектакле в публику не выходили, а свободные вообще в театре не появлялись. Были, впрочем, такие, которые вертелись там чуть ли не каждый день. Эти, как говорится, мозолили глаза начальству в надежде на получение благ.
А блага были такие: немцы часто устраивали концерты в офицерском казино и где-то еще и приглашали некоторых артистов. За эти концерты хорошо платили. В них обычно участвовали певцы, балерины, эстрадные и цирковые артисты. Было несколько человек из драмы. Меня не приглашали.
Первый директор театра пробыл недолго. Второго почему-то совершенно не помню. Может потому, что не имел с ним никаких дел и никогда не был у него в кабинете. После него директором назначили Петра Булгака, разговаривавшего со всеми исключительно по-белорусски и требовавшего того же от всех работников. Он беспрестанно вертелся по всему театру, будто что-то высматривал. Приходил на репетиции и заговаривал с каждым, стараясь, очевидно, прощупать, кто чем дышит.
Драматический коллектив он не любил. Очевидно, за жуткий акцент и потому, что никто ничего у него не требовал, ни о чем никогда не спорил, ничем не интересовался. Мы выполняли все приказы, но выполняли равнодушно. И в этом равнодушии чувствовался протест, к которому формально нельзя было придраться.
За работу нам выдавали зарплату, но за эти деньги ничего нельзя было купить. Мы получали карточки, по которым выдавался хлеб, съедобный только в условиях жесткой оккупации. Остальное добывай как хочешь. Приходилось изворачиваться. Многие продавали на рынке свои вещи и покупали на вырученные деньги съестное.
Я занялся другим. С детства меня считали мастером на все руки. И сейчас на квартиру приносили испорченные примусы, керосинки, обувь. В свободное от репетиций и спектаклей время чинил все это, а мне платили продуктами или деньгами. Среди принесенного хлама я прятал самодельный детекторный приемник и листовки, полученные для распространения.
В театре было занято, видимо, много артистов. Всех я не знал, тем более что с балетом, хористами, статистами не проводили общих репетиций. Создавалось впечатление, что театр заполнен все время сменяющимися людьми. Вероятно, среди них были и агенты СД, зачисленные директором на разные вспомогательные должности. У нас было такое чувство, что за каждым все время следят. Делалось это так грубо, что мало-мальски наблюдательный человек не мог этого не заметить. Куда бы ты ни пошел, везде пожарные, дежурные или какие-то непонятные субъекты, называвшие себя хористами или статистами. Очень разговорчивые, улыбчивые, они вертелись под ногами. У них в запасе всегда множество всевозможных слухов. Передавали их с таинственным видом, вполголоса, явно стараясь узнать твое мнение по этому поводу. Стоило только двоим-троим актерам затеять какой-либо разговор, сейчас же к ним приближалась молчаливая фигура пожарного или какого-то другого человека, с явным намерением подслушать, о чем речь.
Многие из этих незнакомых людей, может, были вполне безобидными, искренне желающими узнать что-то новое. Но в такое тяжелое время нельзя доверять незнакомому. В малознакомой компании очень легко просмотреть скрытого врага или, наоборот, пройти мимо своего человека, с нетерпением ожидающего поддержки.
А такие были. Несколько бодрых слов - и сразу у твоего собеседника загорались глаза. Брошенная тобой фраза куда-то летела, где-то жила, а потом возвращалась обратно от десятого человека, иногда приукрашенная, но всегда звучавшая как сведения, полученные из самого достоверного источника. Когда же сообщались очень тяжелые вести, а кругом происходили страшные события, трудно было поддерживать радостные надежды, быть доверчивым к незнакомым.
Фашистское начальство обычно решало все вопросы с директором театра, а уж тот отдавал приказы. На нас обращали мало внимания, считая, очевидно, что беспрерывное наблюдение - достаточная мера для того, чтобы знать о нас все. Чувствовалось, что немцы презрительно относятся к нашим актерам. Мы взамен им платили лютой ненавистью и искренне радовались всякой, даже самой маленькой, их неудаче.
Вначале гитлеровцы старались нас перевоспитать и устраивали беседы пропагандистского характера, показывали кинофильмы с бесконечно марширующими солдатами, с исступленно кричащим Гитлером. Но, чувствуя наше полное равнодушие, беседы и кино скоро прекратили.
Внешне все выглядело нормально, шло по заранее намеченному плану, и придраться было не к чему. Репетировали, играли в спектаклях, но постановки сделались какими-то бездушными, неинтересными, незапоминающимися. Теперь мне понятно, почему то время почти совершенно не запечатлелось в памяти. Даже роли, которые я играл, кажутся мне какими-то нереальными, будто во сне, будто не существовавшими в действительности. Я не помню и людей, встречавшихся мне каждый день, кроме тех, с которыми у меня были хорошие отношения.
Некоторые актеры, бывшие в оккупации, не хотят ворошить старое, рассказывать о былых переживаниях:
- Ведь все прошло. Старые раны, старые обиды почти забыты, и давайте не будем вспоминать о них!
Нет! Мы должны напоминать другим обо всем, что испытали. Кто не видел, не пережил, не испытал на себе фашистский режим, должен знать правду о нем. Узнать от людей, видевших все собственными глазами, испытавших на себе невыносимую тяжесть, чтобы избежать в своей жизни ошибок.
В ГОРОДЕ
Вместе с немцами в Минске появились так называемые белорусы, которых назначили на ответственные административные должности, создавая таким образом видимость "свободной Белорусской республики". Главой "правительства" был назначен Родослав Островский - бывший слуцкий помещик, тайный агент польской дефензивы во времена Пилсудского, а сейчас член белорусской национал-социалистской партии, верный слуга гитлеровцев. Вместе с ним приехали такие же верные слуги - уполномоченный по пропаганде Фабиан Акинчиц, редактор фашистской газеты на белорусском языке Владислав Козловский, члены "белорусского правительства" Вацлав Ивановский, Адам Демидович-Демидецкий и другие, подготовленные германскими властями к занятию ответственных должностей в оккупированной столице Белоруссии.