Изменить стиль страницы

— Сколько их здесь?

— Не могу сказать точно, Даме… Сотни тысяч…

— Впрочем, это не имеет значения, — вздохнула Одри.

— Я сожалею, Даме, что вы не нашли того, что искали. Осмелюсь напомнить…

Вспышка раздражения — обезличенной и неразборчивой эмоции, скоротечного укола, за которым могли скрываться и ярость, и одобрение, и злоба, эмоциональный всплеск в ритмическом промежутке неважного, игнорируемого, ментального отражения терракотовых манекенов сумасшедшей инсталляции в честь человеческого ничтожества, колоссальная гробница, которая столетиями готовилась к принятию дремлющей личинки, имаго сверхчеловека, уродливого божества, в чьей возможной власти окажется разрушение во имя возвышенных целей, а не убогой тоски по симулякру господства и совершенства.

— Мы только в начале наших поисков, мы еще в пути за тот край ночи, сказала Одри себе. Громко и настойчиво, убивая эхо говорящей марионетки, вообразившей собственную разумность и волю под слоем клонированного мяса и насекомоподобной брони. Сколько их? Легион, только не все осведомлены о жестокой правде эволюции, разочарованной в камерности своих творений, обманутой подделкой неподвижных звезд в своем порыве оплодотворить вселенную летучим семенем грядущего совершенства. Партеногенез зла — вот имя, найденное под бременем памяти и разумности, под растяжками автоматики оживления глупых кукол, не умеющих думать, но страдающих в тягостном молчании столь натурально, что поневоле отрава милосердия готова погубить отвоеванный мир.

И словно в ответ на душевный порыв безразличное море расступилось, поблекло в совершенно уж необязательный паттерн, выпуская сверкающую точку на конце вьющегося шнура куда-то ввысь, под обезображенный потолок привычно аварийного освещения, растопыривающую в полете цепкие паучьи ухваты и начинающую завывать кошачьим визгом охранных механизмов. Путанная траектория разгоралась щедрыми мазками яркой краски — блестящего, веселого, но неразборчивого в сломанном духе разграбленного города оттенка, чужеродного вкрапления в угрюмую грандиозность тяжеловесной и тяжеловечной сентиментальности дикой наивностью гениального сумасшествия.

Штыри и шестеренки тщетно выискивали в яркой гирлянде, прорастающей среди бахромы тлеющих проводов, позывы к опасности, сытую набитость каким-нибудь пластидом — органической дрянью индуцированного объемного взрыва, но шутовская инфернальная выходка слишком уж выпячивала себя в общем абсцессе умирающего организма, чтобы быть аккордной метастазой скоротечной саркомы. Одна Одри осталась спокойной в колыхнувшейся устойчивости возможного разрушения — словно платформа джампера подалась, вогнулась под неукротимым напором тахионного шторма, затуманилась миллионом микротрещин, заслоняя хрусталь прозрачности дымкой потенциальных мечтаний в возрождении иного мира, пугая тем, что уже отболело и лишилось своей остроты, что было уже за гранью герменевтики последних секунд посмертного существования, когда затихающий метаболизм коченеющего тела растягивает в невообразимую бесконечность сладость зомбированной культурой и религией агонии райских кущей и адских трещин.

Она оказалась в том редком одиночестве просветления под бьющими лучами глупой игрушки невообразимой прекрасности, как будто это и был гениальный вклад в унылость пейзажа, оживляющий всю гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.

Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.

Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил — непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами… И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания — рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, — ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.

Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.

Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор — человек — здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:

— Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?

Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.

Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела — искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.

Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?