Изменить стиль страницы

— Мы приняли на борт шестьсот человек, ничего ценного — обычные отбросы Периферии. Малые силы, недостойные того воздуха и воды, которые на них тратились. Но таков был приказ, и я его выполнил. Я командовал, конечно же, не рейдером, куда бы мы такую толпу втиснули. Обычный мюонный толкач с одним из баков, переоборудованным в пристанище для беженцев. Простое задание. Простое решение.

— И что произошло потом?

— На нас напали волки. Целая волчья стая ублюдков, отбросов войны, еще хуже, чем малые силы. Те хоть работают, а эти… На толкаче от них не уйдешь и нам пришлось… я приказал сбросить балласт. Открыть кингстоны и сбросить балласт.

— Значит вы приказали их всех убить, коммандер? — переспросил монах. Шесть сотен душ? Но зачем? Во имя чего?

— На войне, брат Склотцки, каждый имеет четко определенную ему цену. Хорошо это или плохо, но у каждого из нас на лбу прицеплена бумажка, на которой написано кто сколько стоит. Поэтому там некогда разбираться с моралью и совестью. Правда ваша, брат, нельзя быть наполовину совестливым или моральным. Лучше забыть о таких вещах в Пространстве. Ценность моего экипажа намного превышала стоимость даже восьми сотен душ. На самом деле, все очень просто. Вы просто сверяете ценники. Элементарная математика, где невозможно ошибиться.

Монах не старался быть шокированным. Такие вещи местную конгрегацию не трогали. Такие вещи вообще никого не трогали, поправил себя Фарелл.

— Прискорбно, прискорбно. Меня печалит то, что вам пришлось сделать, но я вполне отдаю себе отчет в том, что еще более страшные деяния творятся вообще без толики раскаяния или, хотя бы, недоумения. Вы пришли к нам, а значит душа ваша еще не потеряна для бога, значит и в математике войны для вас остались сомнительные уравнения. Оберон, Оберон… Надо же, никогда о таком не слышал. Еще одна помойка Ойкумены, превращенная в могилу. И не сказать, что здесь лучше.

Брат Склотцки взглянул на Фарелла.

— Может быть, у вас есть ко мне какие-то предварительные вопросы, коммандер?

— Я прошел испытание?

Монах всплеснул ладонями, отчего по комнате пронеслось эхо мокрого шлепка:

— Коммандер, неужели вы думаете, что у нас есть какое-то испытание? Помилуйте, друг мой! Это в корне противоречит нашей доктрине спасения! Я здесь, — монах широко развел руки, — лишь встречающий, человек, открывающий двери в кессонную камеру, провожатый, экскурсовод, если угодно. Рассказчик и, конечно, слушатель. А вы представляли втайне от меня, что пока я здесь с вами провожу, хм, дознание, то наши доблестные спецслужбы сидят за стеной и проверяют на подлинность каждый вздох? — брат Склотцки весело заколыхался.

Фарелл виновато развел руками. В брате прорезалась такая неожиданная в русле их беседы искренность и жизнерадостность, что коммандер позволил себе слегка усомниться в своих подозрениях и ожиданиях. Чем, так сказать, бог не шутит? Может, сохранились еще под Крышкой те места, где действует старинное джентльменское соглашение — давайте доверять тому, что сказано, и оставим в стороне психологию. Монах вытер сухие глаза и протрезвело посмотрел на Фарелла:

— Коммандер, мы нормальные люди и единомышленники. Вы пришли сюда за тем, что колония Скопцки может и хочет вам дать. Мы уважаем ваше решение и ни в коем случае не ищем каких-то подвохов и задних мыслей в поступках наших соискателей. И все потому, что мы знаем Истину, именно так — Истину с большой буквой. Истина настолько абсолютна, что ее не притянешь за уши к нашим мелким профанным делам. Ее нельзя ни обмануть, ни перешагнуть. Здесь ее последняя линия обороны, та омега, за которой уже нет ничего, кроме творца. Пойдемте, коммандер, прогуляемся вместе по краю Абсолюта, — брат Склотцки поднялся из-за стола, и Фарелл с изумлением понял его истинные размеры.

Они вышли в коридор, где все также суетились монахи, поднялись по металлической лестнице на второй уровень и попали в стерильную белизну и покой. По обе стороны широкого коридора шли ряды прозрачных дверей, что для любой купольной постройки выглядело экзотикой. Монах приглашающе показал вперед рукой и они подошли к одной из кают.

— Колония Скопцки ведет свое происхождение от небольших конгрегаций, появившихся впервые на Земле, а точнее в местечке под названием Белая Русь несколько столетий назад, — хорошо поставленным голосом опытного лектора начал спутник Фарелла. — Сияние творца снизошло на грешные души тех, кто предавался разврату. Были они земледельцами, и вечный природный цикл, культ плодородия щедро окроплял их малые силы пороком и буйством фаллоса. Хлебный наркотик мутил остатки человечности, вздымая пену даже в родниковой воде. Не было им спасения, ибо погрязли они в желаниях скотских, — монах горестно замолчал, остановился перед стеклом, преграждая Фареллу возможность заглянуть в каюту.

— Это было чудом, поверьте мне, коммандер. Чудом проблеска в душе скотской и низменной подлинно человеческого и божественного. Грубая материя природы — корень греха и страданий. Создана сила земная по образу ангельскому и к ангельскому образу должна быть возвращена. Это было варварством, это была истина, та самая абсолютная истина, о которой я говорил, которая вечно ускользает из наших неловких рук, оставляя горечь и ошибки. Слишком уж по-человечески мы смотримся в ее глазах. Как вы думаете, коммандер?

— Я вообще не встречал людей в Пространстве, брат Склотцки. Боюсь, их теперь вообще нигде не встретишь.

Монах печально рассмеялся.

— Мы калечим наши души, тогда как калечить нужно тела. Без жертв не войдешь в обитель благодати. Да, — брат Склотцки предупреждающе поднял ладонь, — я знаю, коммандер, война не щадит ни душу, ни тело, но она дает телу боль, только боль. Хорошо размышлять о распятии, но даже Спаситель оказался неспособным что-то сказать с креста! Я же говорю не о боли, а о чувствах, — он отступил в сторону и мягко подтолкнул Фарелла к двери.

Убранство каюты напоминало реанимационную. На узкой койке лежало нечто в белом балахоне, под который уходило множество стальных трубок, словно комок блестящих падальщиков вгрызалось в неподвижную плоть, лицо скрывалось за похожей на дыхательную маской и вообще было сложно понять взаимоотношение распростертого тела с жизнью. Вместе с тем, по какой-то непонятной причине веяло от этого не жуткими пытками, не смертью и разложением, а беспредельным спокойствием, просветленностью, какая иногда посещает подыхающих в жесточайших муках. С потолка свисали мониторы, и по ним блуждали странные тени, как устало колышущийся в искусственной темноте гидропонный сад под ударами искусственного ветра.

— Вы подглядываете за ними? — спросил Фарелл.

— Приглядываем, — поправил монах. — Нам не дано увидеть то, что творится в их освобожденной душе. Но можно почувствовать… Вы ощущаете…?

Фарелл кивнул. Как будто свежий и подлинный ветерок тронул что-то в душе, приоткрыл на мгновение, давая путь восхитительному свету, радости, наполненности, отчего все неважное и фальшивое отступило, развеялось, и подлинное бытие вспыхнуло прямо здесь, за стеклом, нужно только держать его, помнить его, потому что неистина не есть ложь, она — забвение, забвение самого себя, призрачная надежда на удвоение того, что вечно одно и многое, но это ужасно трудно, это невозможно, как невозможен сам человек под давящей Крышкой, зажатый в своей беспредельности Хрустальной Сферой, за которой нет ничего, как нет ничего подлинного за славой, за богатством…

Брат Склотцки взял Фарелла за локоть и отвел его от двери. Он не сопротивлялся, но продолжал смотреть на утопающую в серебристом тумане фигуру. Она притягивала и звала вновь в свои объятия, звала присоединиться к бодрствованию в ночи, где нет нужды в глазах, слухе, вкусе — обманщиках и искусителях, для которых мир также непредставим, как слон для слепцов, но, что хуже всего, зрячий никогда не признает себя таковым, ибо ему внушили, что та тьма, которая пеленает его, и есть подлинный свет. Все, ставшее таким ярким и подлинным, полным цвета и смысла, увядало и рассыпалось, пятна ржавчины проступали на стенах и окно в бесконечность удалялось в никуда. Милостивое мироздание обращало Скопцки в ужасную пародию на саркофаг великих, где невидимые провода гальванизировали тело и брызгали румян на разлагающуюся плоть, а оно тряслось, фонтанировало гнилью и прощально махало истлевшей кистью с торчащими кончиками костей тем, кто оставался здесь.