- Биографию твою знаю, - сказал Тимофей.

- Спросил - слушай. У батьки, и меня считая, в семье шесть человек. У дяди Антона восьмеро. Все работают. Мелочь, ребятня, понятно, что полегче делают, а тоже на поле. Ну, хозяйство действительно хорошее, крепкое. Горбом своим, заботами вытянул его дядя Антон. И радовались все мы друг на друга. Вот, дескать, помаленьку, помаленьку, а вышли в люди. Нестыдная у каждого жизнь. Батька из моря выгреб гору целую соли. Бастовал, прокламации разбрасывал и в тюрьме за это не один раз сидел. Ну и я, сам знаешь, повоевал за революцию. И порубанный и пострелянный. Дядя Антон честно революцию хлебом кормил. Он не жадный - в годы голодные зерно не таил, не припрятывал и не сбывал из-под полы втридорога. Когда пухли люди с голоду в Поволжье, а у самого оставалось пшенички только засеять поле и не знал, как до нового урожая дотянуть, - оторвал от себя, от семьи - пятнадцать пудов! свез бесплатно Помголу, то есть пожертвовал. И осталась семья до осени только на картошке. А получилось теперь, передали мне... - Гуськов помолчал, переводя дыхание и тяжело сдвигая брови. - Получилось так. Дядя Антон объявлен "твердозаданцем". Стало быть, есть, нету хлеба у тебя, а твердое задание - выполняй, до единого зернышка сдавай в заготовки. Не хватит в амбаре - покупай. Выходит, в покрытие задания по хлебу весь он скот свой должен сдать. И разорено у него будет хозяйство начисто, никогда ему теперь уже не подняться.

- Не может быть! - удивился Тимофей.

Да, конечно, и в газетах об этом пишут, и на политзанятиях рассказывают: в деревнях повсюду началось движение за коллективизацию. Правильное, могучее движение! В одиночку из нужды, из разорения бедноте не выбраться. И вот крестьяне добровольно объединяют свои поля, рабочий скот, засыпают в общий амбар семенное зерно. Кулаки-мироеды, понятно, противодействуют этому. Еще бы! Власть над беднотой теряют. Идет борьба, классовая борьба. Все правильно! И беднота решает на сельских сходах: обложить богатеев твердыми заданиями по сдаче хлеба государству, чтобы не наживались, торгуя на базарах по спекулянтским ценам. А у махрового кулачья так и начисто отобрать нажитое чужим потом и кровью, отправить мироедов на поселение в самую далекую Сибирь, где лежат еще не тронутые человеком земли. Пусть собственными руками эту землицу обрабатывают, пусть собственным потом ее польют, тогда и почувствуют, как дается беднякам хлебушко. И тоже очень справедливые решения! Так их и надо, кто заедал бедноту, кто смотрел волком на Советскую власть, на декреты ее о земле, кто был злой помехой колхозам. А взять честного трудолюбца Антона Гуськова...

- Да как же это! - закричал Тимофей. - Может, просто слухи неверные?

- "Слухи"! - Никифор пожал плечами. - Если бы слухи. Точный факт. Подсчитали там - на семью по скоту одна лишняя голова пришлась. Ну, а это уже без пяти минут законный кулак, наваливай на него немедленно твердое задание. Директива! Хорошо, пусть директива, а дядя Антон по этой директиве - почти кулак. Только вот штука, считаю сам я, считаю, и выходит, что даже батька мой просоленный и то куда богаче дяди Антона живет. Гуськов снова ткнул пальцем в сторону витрины. - А когда посчитал я еще и доход у тех, кто такие вот шубы носит, и совсем стал в тупик. Перевести на крестьянский счет, выйдет как раз дядя Антон бедняк, батька мой середняк, а этакая, в шубе, - настоящая помещица.

- Всех одной мерой, Никифор, не вымеряешь. В городе пока еще мера одна, в деревне - другая, своя... - начал было Тимофей.

Гуськов отмахнулся. И снег сердитой метелицей закружился возле него.

- Володьке Свореню рассказал, у него даже глаза на лоб полезли: "Классовое чутье, Гуськов, вовсе ты потерял!" Ну, правильно. Понимаю я. Только слушай, Тимка, когда вообще о классах речь идет, о классовой борьбе я твердо стою на ногах, не сшибешь меня, я железный. А тут что батька, что дядя - это же не просто классы! Это родные мне люди, кровь моя! И потом какие люди! Оба! Весь бы свет из таких людей. Слушай, Тимофей, я же не хвастаюсь. Поменяй их местами - батьку в село, дядю Антона на соляной промысел, - всяк за другого точно по его норме жизнь свою поведет. И вот один теперь в почете, другой - классовый враг.

- Понимаешь, Никифор, было и в гражданскую...

- Что "в гражданскую"? Сын на отца? Брат на брата? Это ты не смешивай. Тогда или и вправду один брат был сознательно за революцию, а другой, тоже сознательно, против революции; или поневоле, по мобилизациям в разных армиях оказались; или еще по темноте своей! Такого не случалось, чтобы тот и другой был всей душой за революцию, а пошли брат на брата. А тут оба - наши люди, свои люди, самые честные труженики. Но другие за них, видишь, точнее, правильнее рассудили: ты - свой, а ты - враг. Им-то самим, батьке моему и дяде, как это понять, как примириться? Да и мне тоже. Батьку, знаю, прочат теперь на село послать, помогать мужикам меж собой навести порядок. Тоже правильно. Старый, кадровый рабочий. Партиец! Ему верят. И у него тоже вера в себя, в справедливость своих суждений. А с каким сердцем, с какими суждениями теперь поедет он к мужикам, на село? Вдруг как раз еще в это самое...

Метелица мела по-прежнему, но снег теперь был почему-то сухой, колючий, холодный.

Тимофей молчал. Гуськов говорил такие слова, каких никогда не говорил прежде. Так рассуждали только те, кто был настроен против коллективизации. Да, не все в жизни получалось гладко, а всякая борьба обязательно требовала жертв. Разве это не справедливо? И разве без этого обойдешься? Надо же понимать! Зачем тогда Гуськов говорит такое!

- Никифор, бывают ошибки...

Гуськов его не слушал.

- Дядя Антон перед всем миром просил снять с него позор - не зачислять в "твердозаданцы". Готов был все подчистую передать в общество. Хотел со всеми наравне войти в колхоз. Отказали. Поздно ты, говорят, хватился от хозяйства своего отрекаться... Я вчера к Анталову. Он только руками развел: мол, не по существу я к нему обратился. Просверлил своим светлым взглядом: "Выходит, сейчас у тебя дядя кандидат в кулаки? Ну, что же, пиши рапорт". В пол уставился глазами, и больше ни слова.

Тяжелая обида звучала в голосе Гуськова. Лицо у него стало злым и усталым. Он тихонько брел впереди Тимофея.

Так они вышли к Сретенским воротам, переждали, пока пробежит мимо трамвайный вагон, и свернули по бульвару к Трубной площади.

Снег лепил большими хлопьями. Оглянись вокруг - ничего не видно, все бело от бесконечного мельканья беззвучно снующих в воздухе белых звездочек. Только рядом - протяни руку, достанешь - можно заметить, как ели тяжело склонили к земле ветви, нагруженные, казалось бы, легким, пушистым снегом. А тропинку, по которой ты идешь, видно всего только на три шага вперед дальше опять веселая пляска снежинок, белая круговерть.

Тимофей вновь вспомнил кирейскую тайгу. Вот так же, случалось, заставала внезапная метель вдалеке от дома, пряталось сразу небо, исчезали все лесные приметы, и хорошо, если под ногами оказывалась тропа. Не то целый день будешь кружить между деревьями, вновь и вновь выходя на свои же припорошенные снегом следы.

Гуськов потерял свою обычную подобранность. На учебном плацу старшина Петрик крикнул бы ему: "Эй, курсантик, ногу не тянуть!" Тимофей тоже шагал задумавшись.

Вся страна жила интересами села, началом величайшей перестройки деревни - коллективизацией. Годы голодовок, тощих пайков, годы страшных нехваток - осточертели. Рабочие облегченно и с надеждой переговаривались: "Обобщат свое хозяйство мужики, мы им машин, тракторов подкинем. Гуляй по широким полям без межей! Станет деревня на твердые ноги. И мы тогда будем с хлебушком". - "Одним словом, накрепко смычка города с деревней". Добрые вести приходили с мест. И вот - этот тревожный рассказ...

А Гуськов вышагивал молча, "тянул ногу", словно к ней был привязан камень. Мысли Тимофея постепенно перекинулись к селу Худоеланскому, в котором жила Людмила.