Как-то встретил Надежду староста. Мрачный, носатый односельчанин. Недовольно хмыкнул и не то приказал, не то посоветовал:

- Ты, Надейка, на деревню не часто кажись. Делать тебе там нечего. В случае чего девчонку пошли... И хутора своего чтоб не называла. Вроде бы его вовсе тут нету. Понятно?

Еще разок хмыкнул и объяснил:

- Приказ вышел, бродяг или беженцев в управление предоставлять, а там сама знаешь...

- Да какие же мы бродяги, Миллянович?

- Вот я и кажу, никаких у нас бродяг нет и не было. И трещать о том, кто случайно зашел, никто вас не просит... Собаку на ночь в хату бери. Мало кто проскочит мимо, так чего ей на весь лес гавкать...

С тем и ушел. В ту же ночь прошли мимо хутора неизвестные люди. Прошли раз, другой. Тихонько так, один Резон и услышал. Подошли к окошку, в стекло стукнули. Дня через два опять то же самое. Придут, оставят ящик или мешок, велят спрятать получше... Другие придут, заберут.

Надежда не знала ни этих людей, ни что они приносили и уносили. Только при каждом стуке в окно колотилось сердце: не Игнат ли вернулся?..

Игната все не было. Не было от него и никакой весточки. Надежда не то чтобы ждать перестала, а как бы решилась уже на долгое одиночество, и тут пришла Катерина. Пришла не одна, с малым хлопцем, ровесником Надеждиной дочки - Сороки-белобоки. Стало на хуторе веселей, да и легче по хозяйству управиться. Катерина - женщина работящая, враз приняла на себя мужскую долю труда.

Хуже было с Аликом. Поняв, что его обманули, что матери на хуторе нет и не было, мальчик забился в угол и не отвечал ни на уговоры, ни на просьбы. Катерина и Надежда опасались, как бы он снова, как у Юхимовны, не натворил беды. Не зря же староста предупреждал о приказе...

Пока судили-рядили, на хуторе появился сам староста. Покрутил своим длинным носом, похмыкал, вроде бы всем недовольный, и велел Катерине зайти оформить документ. Алика не успели спрятать. Староста уставился на малыша и, как всегда, немного загадочно произнес:

- А хлопчик-то вроде знаёмый...

У тети Кати сердце захолонуло, а Надежда ответила спокойно, даже с усмешкой:

- Ну, ясно знаёмый... Ай не познал ты, Миллянович, сына нашего старшего?

- Познать-то познал, - неожиданно ответил староста, - да не помню, каким именем он у меня в книге записан...

- Алик, - подсказала тетя Катя.

Староста отмахнулся:

- Не выдумывай... Какой там Алик-шмалик... Нету у нас таких имен... Алеська, Алесь - то дело другое...

- Так, так оно и есть, - заторопилась Надежда. - Алесь, а Катя его на городской манер переиначила...

- Переиначивать нам не к чему, - строго заметил староста. - Раз в книге записано, значит, - записано: Алесь Игнатович Цыркун. Год рождения...

- Одна тысяча девятьсот тридцать пятый. Февраля двадцать первого, бойко, как на уроке, ответила Катерина Борисовна.

- Так и запишем, - согласился староста, - значит, трое у тебя деток, Надежда?

- Да трое ж, слава богу, - вздохнула Надежда.

Вот и появился новый сын у Игната и Надежды... Новый подданный великого рейха, человек низшей расы... Алесь Цыркун.

Стоял он в углу, стиснув маленькие кулачки, глядел исподлобья и думал: "Зачем это надо менять имя? И для чего ему другая мать, когда он так любит свою настоящую? А тетя Катя, видать, заодно с ними... Как ей не стыдно?"

Думал, но ничего не сказал. Понял уже, что дожил до такого странного времени, когда не только можно, а надо лгать и за это похвалят тебя взрослые... Рассказать бы все маме, да где она, его мама?..

II

Варвара Романовна:

Я шла босая по стеклу. По осколкам разбитых окон, покрывших льдинками тротуары города Минска.

Ветер порошил глаза пеплом. Каменные стены домов с пустыми глазницами пугали меня. На стенах приказы:

"Ахтунг... Увага!.. Внимание! Карается смертью!.."

Все карается смертью. Об этом сообщалось на трех языках: на немецком, русском и белорусском... На улицах не видно прохожих. Пустота побежденного города... Вдруг слышу гул шагов... Нет, не гул, а хруст кованых солдатских сапог. Хруст... Хруст... По стеклу. Неторопливо, ритмично... Хруст... Хруст...

Я свернула в переулок, спеша уйти от этого звука. Мои ноги ступали неслышно. Они босы, окровавлены. Красивые туфли давно разбиты. Больно идти, но идти надо. Нельзя встречаться с патрулем. Скоро наступит комендантский час, надо укрыться где-то на ночь. Поднялась по крутому переулку и вышла на угол площади. Площадь перед городским театром. Я бывала в этом театре, даже пела на смотре художественной самодеятельности. Вот и сквер, а перед сквером... Прислонилась к столбу, как бы спрятавшись за него, боясь смотреть и не имея сил оторвать глаз от того, что увидела.

Перед сквером два столба с перекладиной, как буква "П". В старом русском алфавите называлась "покой"... Господи, о чем я думаю? На ветру покачивались серые фигуры с белевшими на груди объявлениями. Ведь это же люди... За что их? Кто они?

- Ты на ножки смотри, по ножкам узнаешь... - прошептал кто-то возле меня.

Я вздрогнула и оглянулась.

Совсем рядом седоусый мужчина в поношенной шляпе и черном, обвисшем пиджаке прижимал к своей груди голову старушки в кружевной шали. Широким рукавом он закрывал от нее виселицу и отвечал, потряхивая головой:

- Я смотрю, я вижу... Нет, нет, это не он...

Старуха просила глухим, сдавленным голосом:

- На ножки... Помнишь, какие ботиночки мы купили ему?

- Да, да, желтые на шнурках, а у них сапоги... Это не он. Пойдем... Все еще не давая старухе взглянуть на виселицу, он увел ее вниз по переулку.

У виселицы прохаживались часовые в касках, с автоматами. Они не обратили внимания ни на стариков, ни на меня. Я стала всматриваться в ноги повешенных, словно это меня просила старуха.

Один, подлиннее, то есть, живым он был выше ростом, обут в сапоги. Другой - в ботинки. Но не желтые на шнурках, а в черные, офицерские гамаши. Это я разглядела хорошо и почему-то даже обрадовалась. Закрыла глаза, прижалась щекой к столбу. Телеграфный столб тихо гудел. Вспомнилось, как в детстве девчонками, приложив ухо к столбу, мы врали друг другу, будто слышим телефонные разговоры и стук телеграфа. Я врала больше всех. Придумывала целые истории и даже клялась, что слышу, как передают обо мне, Вареньке Михалевич...