Эту сказку не я придумал. Она народная, как и многие другие, например, про шахтерского черта, старика Шубина, который под землей сбивает людей с дороги. Но Шубин Шубиным. В нем - страх и суеверия обреченных на смерть горняков. А что в сказке про Петю и Ваню - не знаю. Покойница Вера не любила, чтобы я рассказывал такое детям. Но им нравилось. И трехлетние дикарята, и первоклассники, и даже некоторые взрослые слушали меня. Наверное, смысл этой сказки в нашей беззащитности перед временем?

"Сам ты Шубин!" - сказала Вера. И стал я чертом Шубиным. На дачных участках меня за глаза уже давно так кличут.

Вокруг каждого деревянного домика высокий забор. Дома выкрашены в зеленое и голубое. Через канаву наведены мостики для въезда машин во дворы. И весь поселок огорожен забором из железной сетки. Теперь я не всех дачников знаю: умирают одни и приходят другие, уже не ведающие о прошлых песнях и кострах.

Вот Виташа бежит по нашему огороду между кустами смородины и грядкой земляники. У меня перед глазами мелькает в столбе утреннего света другой русоголовый мальчик, лезет вверх по пологой земляной террасе, на которой разбит аккуратный огород. Наверху у калитки стоит высокий мужчина с закрученными усами. Он в шляпе, длинном сюртуке-редингтоне и узком черном галстуке. Мой отец. Мне теперь не добраться до него. За огородом - войны, смерти, рождения. А отец все стоит и стоит. Штейгер, сын крепостного крестьянина... Господи, сколько жизней во мне? И Виташа бежит между смородиной и земляникой.

Кусты посадила Вера. Вот и она, рядом с засохшей яблоней, не выжившей после морозной зимы. Поэтому я не спилил сухое дерево с взлохматившейся пыльной корой.

У давешнего мальчика был огород возле штейнгерского дома, внизу бурлила речка.

И у нас в конце марта по канаве вдоль улицы журчит большой ручей, порой хлещет через мостки. И тогда заливает дворы и огороды.

Если бы не Виташа, я бы продал дачу.

У меня был друг, мы построились рядом, и до сих пор между нашими домами нет забора. В пятидесятом или пятьдесят первом году у Тимошенко случились крупные неприятности. Он стал готовить к производству новый электродвигатель. Причем почти вся научно-техническая публика, имевшая хоть малое касательство к электроприводу, возражала против нового двигателя. Сильнее всего - сами разработчики старого, а уж от них разошлись широкие круги сомнений. А Тимошенко готовил на своем заводе перемену, которая потом нависла над ним как глыба. Уже не помню, что случилось с первыми образцами, но результаты были не важные. И пошли на Тимошенко цидули, что, мол, он подрывает экономику и ведет в тупик. По тем временам, когда в городе разобрали еще не все руины и когда военные раны еще дышали под тонкой пленкой жизни, ему грозила беда. Решили составить комиссию. Она должна была неотрывно находиться при испытуемых двигателях в течение месяца. Ни на минуту не отлучаться, наблюдать. Кому была охота идти в такую неудобную комиссию? Многие уклонились.

До сих пор вижу три железные кровати, застеленные солдатскими одеялами, стол с контрольным журналом, пепельницей и шахматами, перегородку, за которой работал двигатель...

Испытания прошли удачно. Некоторые влиятельные люди стали на меня коситься, словно я перешел им дорогу.

Когда начиналось строительство садовых домиков, Тимошенко предложил мне быть его соседом. Он был высокий, цыганского типа, очень общительный. Конечно, друзьями мы не были. Редко кто в зрелые годы может похвастаться, что у него есть настоящий друг. "Что ты за молчун?" - спрашивал Тимошенко. А я молчал. Он рассказывал о своем детстве в шахтерской землянке, о разудалом отце. Однажды Тимошенко сказал: "Ты мог бы быть замечательным человеком". Он вообще смотрел на меня по-особому. В тридцатые годы один десятник заметил мне: "Виталий Иванович, вот мы оба в чумазых спецовках и под землей, а, сдается, будто вы не в шахтерках, а в дорогом костюмчике". Я был с рабочими тверд, даже жесток. И к себе - тоже. Я не испугался слов десятника, хотя он намекал на лежащую между нами пропасть. Спустя двадцать лет между Тимошенко и мной ее уже не было. Или почти не было.

Нынче соседний дом принадлежит дочери Тимошенко и ее мужу. Но они живут в нем редко. На деле там хозяйствуют свекор и свекровь. Они числятся сторожами всего поселка, завели парники, кур и кроликов, привозят навоз и удобряют скудную почву. Времени у них много, они умеют и любят работать.

Виташа бегает к ним смотреть на крольчиху и крошечных крольчат, а сторожа иногда пользуются нашим душем, обращаются ко мне с разными вопросами по поводу ремонта электрооборудования. Сторож называет всех дачников "неумехами". Как-то так вышло, что мои электродрель и паяльник остались у него, и я не могу забрать их обратно. То есть беру, но затем сторожиха снова просит: "Они нам нужнее. Да и целее у нас будут". Если в мое отсутствие Люба приезжает на дачу с другом, то сторожиха считает себя обязанной поведать мне о Любином госте, как бы я ни отмахивался. Любу она недолюбливает, а Виташу жалеет. Прошлым летом сторожиха познакомила меня со своей подругой, которая приехала к ним на субботу и воскресенье и работала на огороде в резиновых перчатках. Сторожиха вызывает меня на крыльцо и протягивает тарелку с пирогом:

- Аврора Алексеевна испекла, угощайтесь.

И тут на крыльце появляется сама Аврора Алексеевна. Я кланяюсь, знакомимся. Одета опрятно. Глаза как будто добрые, живые.

- А Виталий Иванович тоже вдовый, - говорит сторожиха. - Можете вместе на кладбище ходить, когда вздумаете проведывать Веру Петровну. А Аврора Алексеевна - к своему мужу. Вдвоем веселее.

Я что-то пробурчал и ушел. Некоторое время спустя Аврора Алексеевна позвонила мне на городскую квартиру, спросила: не собираюсь ли я на кладбище? Сходили. Я положил Вере букет, посидел на скамеечке. А Аврора Алексеевна пошла к своей могилке. Мы условились встретиться на главной аллее.

Это старое Троицкое кладбище. Где-то здесь стояла Троицкая церковь, где меня крестили. От нее не осталось и фундамента. Пахло нагретой землей, сухо молотили кузнечики. Я вспомнил, что местный священник был совладельцем какой-то шахты. И он лежал теперь в этой земле.