- Поехали, Никифоров! - решительно сказал Журков.
- Поезжайте, поезжайте, - проговорил Кирьяков. - А все ж таки, гражданин Никифоров, надо бы вас отвезти на экспертизу. Возбуждены.
- Умнее не мог придумать? - усмехнулся Никифоров. - Я не возбужден, а хуже собаки устал. Давай дуну в твою трубку, и отстань ради бога.
- А мы по-дружески?
- Нет, так не получится.
- Ладно, я не злопамятный. - Кирьяков качнулся на носках и пошел к своему автомобилю, но, пройдя несколько шагов, обернулся. - Сашка! Помнишь, как тебя дразнили в техникуме? Краснорожий!
Никифоров рывком взял с места. Журков крякнул, потом выгнулся поудобнее и сказал:
- Я б его тоже боялся - мелочная душа.
Домой приехали с горящими фарами. Небо еще оставалось светлым, но луна уже сделалась яркой, и показались большие звезды.
Полосы электрического света скользнули по бордюру, прошли по серой граве запущенного газона и остановились на дощатых воротах. Яблоня под светящимся окном была разделена четкой линией домашнего света и темнотой сумерек.
Никифоров открыл ворота, Иванченко пересел за руль и загнал машину во двор. Фары погасли, хлопнули дверцы. Журков и Иванченко вышли. Пахло свежеполитым огородом. Шелестели деревья, где-то близко застрекотал сверчок. Никифоров поднялся на веранду, открыл дверь. Щелкнул выключатель, от фигур Журкова и Иванченко упали длинные тени.
- Лена, у нас гости! - громко сказал Никифоров. - Встречай!
Журков и Иванченко тоже поднялись на веранду, смотрели на хозяина вопросительно и с некоторым смущением. Слышался телевизор, из дома никто не выходил.
- Лена! - снова позвал Никифоров.
Жена вышла в коридор, позевывая, в брюках и накинутой на плечи кофте, несколько секунд глядела на них и сказала:
- Задремала... Вы, небось, голодные?
У нее была полная крепкая фигура, мягкое, очень спокойное лицо.
- Да чего нас кормить! - торопливо сказал Иванченко - Мы на минуту.
- Лена, принимай гостей! - повторил Никифоров.
Она неожиданно улыбнулась:
- Ну и я выпью рюмочку?
- Ради бога, - ответил Никифоров. - Мы пока умоемся.
Он открыл одну из двух одинаковых дверей, находившихся справа в коридоре, возле узкой деревянной лестницы, ведущей в мезонин, кивнул Журкову и Иванченко, а сам поднялся наверх. Сын с тещей смотрели телевизор. Мария Макаровна повернулась на его шаги, поправила раздвинутые полы халата; он поздоровался, и она ответила.
- Василий! - позвал Никифоров. Мальчик быстро повернулся и тут же снова уставился в телевизор, сказав хрипловатым голосом:
- Я смотрю свое кино!
- Ты плохо выглядишь, Александр, - с обычным доброжелательно-волевым выражением сказала Мария Макаровна. - На тебе лица нет.
- Вы всегда преувеличиваете, - ответил Никифоров и погладил сына по голове, ощущая под рукой перекошенные от послеродовой травмы кости маленькой головы.
- Ты мыл руки? - спросила теща.
Он еще раз погладил сына и спустился вниз.
После каждой встречи с Марией Макаровной Никифоров испытывал раздражение и неловкость оттого, что не может перебороть этого раздражения. Она никогда не была замужем, не знала, что такое мужчина в доме, и после замужества дочери не могла привыкнуть к своему второстепенному положению. Ее любовь к Лене была деспотичной, но со временем как-то притерлись, свыклись, открытые ссоры уже утомили всех.
Лена познакомилась с Никифоровым в Тольятти. Ему было двадцать семь лет, он чувствовал себя почти студентом: много интересного обещалось впереди. Знакомство с девушкой из студенческого строительного отряда было частицей того, что обещала ему жизнь. "Я хочу за тебя замуж, - сказала Лена. - Нет, хочу ребенка, а замуж не обязательно. Потом можем разойтись". Ее смелая деловитость была беззащитной, загадочной. И, как бы играя, он женился, остался в Тольятти, ожидая стажировки в Турине, а Лена вернулась домой. Тогда его поразило одиночество, которое пришло после череды похорон. Умерли отец, мать, дед; дольше всех прожила бабушка. Из близких остался младший брат, но он жил далеко, в Сибири.
Лена писала Никифорову, присылала книги по теории управления и посылки со смородиновым вареньем. На ноябрьские праздники она приехала к нему.
Женитьба показалась приятным, необременительным делом, и только рождение сына отрезвило Никифорова. У них с Леной был разный резус-фактор крови, роды прошли тяжело, и ребенок родился едва живой. Мария Макаровна переслала ему письмо Лены.
"Мама моя дорогая! Я сегодня после тяжкого кошмара. Страшно вспомнить. Может быть, и преувеличиваю, потому что пережила это впервые. До семи вечера 27-го я лежала в палате с небольшими болями. После ужина (запеканка из лапши и кефир, который я проглотила залпом) у меня лопнул пузырь. Сестра заглянула, когда я стала кричать от схваток. Врач распорядился делать мне стимулирующие уколы и проч. И начался тихий ужас. Мне говорят: не крепись, дыши. Я сопротивляюсь выталкиваниям. Больно. Начинаю мычать. Положение плода - ягодичное, голова вверху. Врач еще в утробе определил мальчика. Они-то знают, сколько часов я должна терпеть схватки. И успокаивали: знаешь, у нас женщины по суткам так корчатся. К середине ночи у меня силы на пределе. Они мне уколы, и таблетки, и маску. Во время каждой схватки надо дышать в маску, а от нее в сон клонит. В промежутках между схватками (0,5 мин.) не выспишься. Часам к двум ночи я стала терять надежду. Сестра говорит - родишь мертвого, если не будешь слушать и терпеть. Вокруг меня десять женщин хлопочут: командуют, голову к груди давят, уколы делают, ребеночка стерегут. Я тужусь и думаю: пополам тресну, но живого произведу. Когда он пискнул, и я его увидела - сине-зеленый лягушонок, - ужаснулась. Мне показалось, что он помрет. Но потом его быстренько обработали, укутали, мне показали. Я, конечно, мало что соображаю, но успокоилась: живое, глазки открыты, попискивает... Сейчас прихожу в себя. Все болит, лицо серое. Скоро пройдет. Теперь ничего не страшно".
Никифоров почувствовал жалость. Из-за слабости сына нельзя было перевезти семью в Тольятти. Он оставил завод и перешел в московскую дирекцию. И тогда началось самое тяжелое, к чему Никифоров не был подготовлен: привыкание к жене. Не раз он казнился своим легкомыслием, обдумывал развод и всегда отбрасывал эту мысль.
Так прошло четыре года. Теперь ему казалось, что они с Леной привыкли друг к другу и сроднились. Она любила его, иногда ревновала черт-те к чему и зачем, и когда он попытался разобраться в этом, то увидел, что ее жизнь состоит из скучной работы, однообразных домашних забот и балансирования между матерью и мужем...
Гости хозяйничали на кухне, Иванченко открывал рыбные консервы, Журков, выгнувшись правым боком, стоял рядом с ним, не решаясь сесть на крохотную кухонную табуретку, похожую на детскую. На газовой плите потрескивала сковородка с блинчиками.
- Да ты садись! - улыбнулся Никифоров. - Принести стул?
- Принеси, - сказал Журков. - Днем еще ничего, а к ночи хуже.
Никифоров принес стул. Журков сел, попробовал опереться на спинку, закряхтел.
- Говорят, в Рогачевке бабка заговаривает радикулит, грубовато-насмешливо вымолвил он. - Ты свозил бы меня.
- А где Лена? - спросил Никифоров.
- Пошла луку нарвать. Свезешь?.. А то, ей богу, бюллетень возьму.
- Нет, не имеешь права болеть, - без тени улыбки ответил Никифоров. Повезу хоть к шаману, а дезертирства не позволю.
- Вот-вот! - буркнул Журков. - Мало, мы "взяточники и заодно с ворюгой", теперь еще и "дезертиры".
От сковородки запахло горелым, Никифоров выключил газ.
- Давайте о чем-нибудь другом говорить, - предложил Иванченко. - А то с этими автомобилями да заказчиками забудешь все на свете.
Когда пришла Лена, они по-прежнему говорили о своем автоцентре, и она, незатейливо накрыв стол, попыталась переключить их внимание на себя. Сначала ей это удалось: ее слова брали не смыслом, а простой ревностью к гостям, которую она не умела скрыть от них. Никифоров натянуто улыбнулся, слушая о том, что Василий подрался в детском саду с новеньким мальчишкой. Лена смотрела на Журкова, лишь изредка поглядывала на Никифорова. Ее полные крепкие губы замирали, задерживая неожиданно проступавшую волевую, как у матери, складку над верхней губой. В этих взглядах невзначай была привычка сигнализировать о своем состоянии, привычка, которую дает лишь семейное приспособление друг к другу. "Ты нарочно привел их, - казалось, так говорила жена, - ты отгораживаешься чужими людьми, когда мне горько!"