– Пускай идут, сам отпишу воеводам путивльскому и севскому, чтобы помогли тем людям, а когда они увидят, что край наш истинно свободен, сами воротятся, ибо нет ничего краше на свете, чем край отцов твоих!
Он написал воеводам. И не забывал тех людей, которые оставили родной край.
Много воспоминаний рождается в бессонную ночь, и взволнованное воображение рисует перед ним давно забытое, что уже казалось безвозвратно ушедшим.
Теперь снова открывался перед ним путь на битву, которая должна была решить... Но нет! Ничего она не решит! Ничего! В этом он несокрушимо уверен. Фортуна изменчива и может привередничать, как ей вздумается. Бог войны Марс может повернуться к нему спиной, но разве это будет означать конец замыслам и стремлениям, конец воле, добытой в битвах и страданиях?
Конечно, нет! Он даже приподнял голову с подушки и взглядом погрозил кому-то ехидно-лукавому во тьме.
Замыслы и надежды Варшавы не были для него тайной. Но то, о чем рассказал Суличич, возвратясь из Москвы, вселило в сердце уверенность и надежду, которых непоколебимо держался, как держится пловец берега. Знал – нужно только время. Время решало теперь, как никогда. И если ему опять придется уступить, то лучше сделать это на поле битвы, чем в мирных переговорах с королем и панами. Ни казачество, ни, тем более, посполитые не одобрили бы таких переговоров и отвернулись бы от него, может быть, навсегда. Ибо чем оправдал бы он тогда их надежды? Вот и казак Гуляй-День – разве не изверился в нем? Но Гуляй-День верит в свободу, и вера эта зовет его к борьбе. Гетман не мог забыть тревожного и вопрошающего взгляда Гуляй-Дня там, на рудне, и не раз возвращался мыслями к этой встрече, так много всколыхнувшей в его душе.
Да, тут, наедине со своей совестью, можно было признать: он выполнил не все, что обещал в своих универсалах. Ведь он должен был смотреть только вперед, только вперед, не оглядываясь, и время от времени задабривать тех, кто мог покинуть его посреди трудного пути.
Со страхом подумал: впервые за эти годы у него появилась та странная неуверенность накануне тяжелых сражений, которая может оказаться роковой.
Но зато у него было спасительное убеждение: он должен предвидеть будущее, смотреть только вперед, только вперед, – это становилось его заповедью. И, подумав об этом, он уже без тревоги вспомнил недавние вести о подозрительной суете в Киеве, у Адама Киселя (дождется этот кат, что будет на виселице!), перехваченные письма Сильвестра Коссова к полковнику Матвею Гладкому, намеки – пока еще только намеки – Капусты на чрезмерное внимание Выговского к польским комиссарам и рассказ Суличича о том, что Выговский доносил московскому послу Унковскому на него, гетмана. «Это все теперь второстепенно, незначительно», – сказал он себе. Ответ князя Прозоровского польским послам стоил нескольких выигранных сражений, и потому он мог спокойно смотреть в будущее.
Варшава, ясное дело, задумала покончить в этом году с ним. Варшава пойдет на все. Паны хотят развязать себе руки. Замыслы шляхты простирались далеко. Варшавским политикам уже виделись широкие пространства московских земель под бунчуками коронных гетманов. Надо же им было после тридцатилетней войны поправить свои дела за чужой счет.
Что ж, он поможет панам убедиться, что и у них под ногами земля горит. Всего три дня прошло, как он получил весть от верных людей: в Карпатах подымаются польские селяне, и Варшава этим весьма обеспокоена.
Казацкое войско станет для повстанцев побратимами. Он будет их другом. С двух сторон займется пожаром Речь Посполитая. До сих пор паны-сенаторы запугивали своих посполитых тем, что Хмель с казаками движется, как саранча, чтобы уничтожить веру католическую и польский народ. Хитро замыслили! Только напрасно паны сенаторы думают, что не может он обезвредить эту наглую ложь...
Видно, не заснуть в эту ночь. Он спускает ноги с постели. Позвать бы джуру Иванка, да, верно, спит. Гетман встает. Медвежий мех, разостланный на полу, ласкает теплом ноги. Гетман отворяет дверь, зовет джуру. Часовой у дверей вскакивает на ноги, дергает за руку джуру Иванка, который храпит на сундуке.
Сонный Иванко зажигает свечи. Приносит горшок кислого молока. Гетман отодвигает в сторону горшок, половчее устраивается в кресле, накинув на плечи кунтуш, посасывая люльку, наклоняется над картой. Сколько раз за последние дни он вопрошал взглядом этот желтый лист пергамента! Как ярко сияли для него все эти черточки, точки, треугольнички! Жизнь, сложная и привлекательная, полная и горя, и неожиданных радостей, таилась за ними.
Год передышки принес немало плодов его стране! А врагам? Надо признать – и им немало удалось сделать. Может быть, больше, чем он догадывается. Какие кошели в Европе раскрылись для панов! Чего стоит один только Ватикан!
Дьявол в сутане занес руку над его отчизной, хочет испепелить ее в боях и обратить в небытие добытые народом вольности.
...Перо, зажатое в пальцах, медленно ползет по пергаментному листу.
Вот полоса Карпатских гор, вот Подгорье вот Краков. Тут, в Подгорьи, карпатские повстанцы. Ему сказали, что их вожака зовут Костка-Напирский.
Гетман знал тот край. Хорошее место выбрал Напирский. Народ этого края жил в вечной нищете. Сюда, к Костке, он пошлет людей. Нет, не одного и не двоих. Сюда должен прорваться мощный и храбрый отряд его казаков. Они пройдут по тылам армии короля. Он пошлет Костке-Напирскому грамоту о дружбе и помощи. Протянет руку ему, как брату. И это должен знать польский народ. Надо разослать универсалы польским посполитым. А то, что под Краковом будут казаки, – разве от одного этого не встанут дыбом волосы на голове у коронного гетмана Потоцкого и польного гетмана Калиновского? Нет Данилы! Эх, Нечай, Нечай! Слишком рано оставил ты сей свет! Еще бы тебе жить и жить. Еще прогремела бы твоя слава под Краковом и одно имя твое навело бы ужас на кичливых панов!
Вглядываясь в посветлевшие окна, гетман вспоминает свою последнюю беседу с Нечаем, его взволнованные слова: «Что ж, выходит – за кого хан, тот и пан?»
Встают перед глазами Морозенко, Кричевский, Кривонос...
Он видит островерхие курганы в степи, под стенами Збаража и Зборова... На миг возникает дивная мысль:
«Пройдет время, пройдут годы, пятьдесят, сто, больше... Будет пышно ликовать жизнь в свободном краю, чудесным цветением оденутся сады, будут стоять озаренные солнцем обширные города и села, выйдет весной в поле сеятель, остановит взгляд свой на островерхом кургане, или поднимет острым лемехом из земли истлевший череп воина, или найдет заржавленный меч, – что скажет тот неведомый человек?»
Он ясно видит тот день, то поле и того человека.
...Поет петух за окнами. Один, второй, третий. И Хмельницкий думает, усмехаясь: «И тогда так же будут петь петухи».
Наклонясь над картой, проводит пером прямую линию от Киева, через Конотоп, на Брянск, до самого Рославля. Сюда выйдет полк Тарасенка. Здесь нежданно обрушатся на голову Януша Радзивилла семь тысяч сабель, и тогда подымутся селяне на Белой Руси, повстанут за Стародубом, Смоленском.
Сможет ли тогда Радзивилл грозить его флангу? Не оставит ли он тогда мысль о походе на Киев, о том, чтобы нанести удар в спину казацкому войску?
Да! Выдержать бы этот год. Один год. Суличич привез недвусмысленный, вполне ясный ответ царя: продержаться один год, а тогда царь объявит войну Речи Посполитой. Понятно, почему так торопятся паны. Любой ценой хотят усмирить Украину именно теперь. Развязать себе руки. Но он продержится.
Выстоит. Чего бы это ни стоило. И оружия не сложит. Нет!
Голоса за дверью, топот ног привлекают его внимание. Подняв голову, он видит, что заря уже окрасила стекла багрянцем. Сильно дунув, гетман гасит свечи и собирается распахнуть окно. Капуста просовывает голову в дверь:
– Должен обеспокоить тебя, гетман. Важные вести.
Стоит перед Хмельницким, держа в руке клочок полотна. Лицо встревоженное, не смотрит в глаза. Недобро защемило сердце у гетмана.