– Ваша правда, пан Функе, но, поверьте мне, у нас такое положение...
Все смешалось, одна надежда, что Европа придет нам на помощь, и первая надежда – на германских князей. Вы должны знать – Хмельницкий мечтает присоединиться к Москве. Эти замыслы зашли уже слишком далеко. Поверьте мне, надежда только на мудрость короля нашего и на помощь Европы.
– Этого слишком мало, пан воевода! – Функе поднялся и заходил по светлице. – Теперь пора действовать, а не надеяться. В лагере Хмельницкого тоже немало раздоров. Почему не воспользоваться этими раздорами, почему не создать новые?
Вальтер Функе, казалось, стал выше ростом. Он стоял перед воеводой, сложив руки на груди, и, не дождавшись его ответа, сердито проговорил:
– Мне кажется, вы дождетесь того, что Хмельницкий всем вам накинет петлю на шею!
Кисель терпеливо слушал Вальтера Функе, он следил за каждым его движением, словно в самых жестах купца улавливал что-то значительное.
В тот же день, после долгой беседы с немцем. Кисель начал энергично действовать. Через несколько дней Вальтер Функе уже мог с удовлетворением отметить, что эта беседа принесла результаты.
А сам негоциант отдыхал в Киеве, сидел на крылечке, любовался осенним садом, красивыми, переменчивыми видами Днепра. Вечером спускался к Днепру, долго стоял на берегу, наблюдая, как разгружают суда. Губы его шевелились, казалось, он неизвестно для чего пересчитывал мешки, которые сносили на берег. Ночью, достав из шкатулки тетрадь в кожаном переплете, старательно записывал:
"Дома в этом городе великолепны, высоки и построены из бревен, выстроганных изнутри и снаружи. При каждом доме имеется большой сад, где есть все плодовые деревья, какие только у них растут: бессчетное множество больших тутовых деревьев, привозных, из породы аль-хаззас, с белыми и красными листьями; но их ягодами пренебрегают; есть также большие ореховые деревья; очень много в этих садах виноградных лоз. В огородах, среди огуречных гряд, они сеют много руты и гвоздики. Купцы привозят сюда оливковое масло, миндаль, рис, изюм, табак, красный сафьян, шафран, персидские материи и великое множество хлопчатных тканей – преимущественно из турецких земель, на расстоянии сорока дней пути. Но все это очень дорого. В лавках продают все необходимое из материй, мехов, есть и соболя.
Женщины нарядно одеты".
Функе отложил перо. Задумчиво посмотрел на плотно закрытое темной завесой ночи окно, покачал головой, почесал грудь, вздохнул. Была причина вздыхать. Для чего возить все это добро с юга и с севера? Ей-богу, Функе должен позаботиться, чтобы больше этого не было. Сорок дней пути из Турции или Греции. Разве из Германии за тридцать дней не прибудет тот же товар?
Функе вспомнил Днепр. Достал из ящика новое перо, погрыз кончик, опустил в чернильницу и снова начал писать:
«Хлеб в город доставляют возами, а рыбу кинтарами, по причине изобилия всего этого у них. Рыба дешева и обильна на удивление, всяких сортов и видов, ибо великая река Днепр находится вблизи и по ней ходит много кораблей. Что касается вида судов, плавающих по этой реке, то они огромны; один молодой парень за талер смерил мне длину корабля, и она составила двести пядей. Есть суда длиной в десять локтей, выдолбленные из одного огромного куска дерева; на них ездят в Черное море...»
На сегодня было достаточно. Функе спрятал тетрадь в шкатулку, запер, положил ключик в потайной карман, долго вздыхал, натер грудь бальзамом, что должно было влить в его тело юношескую силу и предохранить от всяких заразных болезней (так уверял его лекарь во Франкфурте, у которого он купил три бутылки с этой розовой жидкостью). Функе лег, накрылся, зевнул, отогнал от себя все заботы и захрапел.
Глава 28
...Между тем жизнь шла своим чередом. Скакали верховые от воеводы Киселя в Чигирин, в Полтаву, в Белую Церковь. Темный полог ночи скрывал от любопытного людского глаза то, что должно было пока что остаться тайной для многих, но впоследствии вызвать удивление и принести радость Варшаве.
Воевода Кисель стоял на коленях перед образами. Воевода Кисель, верный слуга Речи Посполитой, молился православному богу; у тускло озаренного розовым огнем лампадки образа он просил смерти и кары для бунтовщика Хмельницкого.
Воевода был преклонных лет. Ему трудно было ездить верхом, даже стоять на коленях перед образами, и он с грустью думал о своей злой судьбе. Насколько лучше и покойнее было бы сидеть теперь в Варшаве, чем в этом враждебном и чужом Киеве! Но воевода знал – его место здесь. Так сказал канцлер Оссолинский, такова была воля короля Яна-Казимира. Он православный и должен доказать королю и сейму, что воевода Кисель – верный слуга Речи Посполитой, а не какой-нибудь там наемник. А главное – у него были большие имения, много земель, луга, леса. Чьи они теперь? Воевода вздыхает. Одна надежда оставалась: издохнет Хмель – и тогда конец всем мукам, всем страданиям.
...Воевода возводит глаза к темному лику иконы: «О, надоумь проклятого Хмеля пойти вместе с татарами на Москву! Всели в него, боже, эту дерзновенную мысль! Надоумь его, боже! Если бы так сталось, о, если бы так сталось!»
Пан воевода знает, что тогда было бы. Конец тогда Хмелю и всем этим хмелятам. Конец раз и навсегда. Тогда на долгие годы, навеки будет усмирена хлопская Украина.
В глазах воеводы горят зловещие огоньки. Перед глазами маячат стены московского Кремля, падают кремлевские башни, реками льется кровь, а в Варшаве играет музыка, и на Вавеле, в Кракове, в древней столице королей польских, гремят салюты в честь спасителя королевства, воеводы Адама Киселя, и сам папа римский шлет ему свое благословение, и король жалует ему высокие награды и титул князя Речи Посполитой...
...Темная ночь сторожит за окнами. Ветер дергает ставни. В Чигирин посланы верные люди, – размышляет воевода. Прежде всего – покончить с ненавистным Капустой. Тогда сразу легче будет руками полковников накинуть петлю на шею Хмельницкого.
– Боже, надоумь, боже, благослови! – шепчет Адам Кисель. И он видит, как издыхает на колу своевольный гетман Богдан Хмельницкий. Хитро сплетена паутина. Еще немного времени – и крепкие сети опутают вожаков Украины.
Воевода уверен в этом. Теперь он думает об одном: дождаться бы этого.
Дожить. Хорошо им там, в Варшаве, посылать приказы, требовать, покрикивать. А попробовали бы сами сидеть тут, в пасти зверя! В самом пекле! Что бы тогда запели? Знают ли, сколько часов стоял под образами Адам Кисель? Сколько часов молил он смерти для Хмельницкого? Кто знает, сколько часов вымаливал он у бога благословение тем, кто по его приказу понес смерть Капусте, Богуну, Нечаю, Суличичу; тем, кто должен был надоумить Хмельницкого поднять руку на Москву вместе с татарами, чтобы затем Польша могла одним ударом расправиться и с ним, и с Москвой.
Усталый, ложится воевода на жесткую постель, закрывает глаза и пробует уснуть. Но сон бежит от него. Из темноты возникает лицо немецкого негоцианта Вальтера Функе.
...День был хмурый. Туман с Днепра плыл низко над крышами домов.
Воевода Адам Кисель диктовал письмо к гетману Хмельницкому. В письме было много слов о рыцарстве и высоком благородстве гетмана, о том, что он должен быть верным слугой Речи Посполитой. Все это было вначале. Голос воеводы стал льстивым, когда он, закрыв глаза, диктовал писцу:
– "Еще раз напоминаю тебе, гетман, что срок подачи реестров давно прошел и его королевское величество неоднократно спрашивал: когда же гетман подаст реестры? Промедление в этом важном деле вызывает недовольство твоей особой и дает право кое-кому делать тебе обидные упреки и подозревать в нежелании быть верным слугой его королевского величества.
Точно так же сейм недоволен многочисленными нарушениями установленных рубежей и нападениями казацкого войска на маетности подданных короля.
Смута стоит во многих местах, и законных владетелей маетков казаки и посполитые не пускают в их имения. Твоим универсалам, гетман, они не подчиняются, и разбою нет конца. Наслышаны в Варшаве, что ты, гетман, замыслил податься под руку московского царя. Эти слухи вызвали беспокойство, и там ожидают твоих пояснений..."