Изменить стиль страницы

Так и с проклятым Хмелем станется.

Прищуренные глаза Крайза вспыхивают недобрыми огоньками, и пальцы крепко сжимают подлокотники кресла. Пусть косится на него Капуста, пусть бранит его проклятый Нечай, пусть тешится будущими победами Хмельницкий, – Крайз будет делать свое. Все сильнее затягивает он веревку на шеях посполитых. Подать за податью, точно тяжкие камни, будет кидать он им на плечи. Разве это он, Крайз, делает? Ведь всем известно, в чей карман деньги плывут. В гетманский. А если кто-нибудь того не знает, Крайз приложит все силы, чтобы знали. Рано или поздно возненавидят повсюду этого Хмеля. А потом... Крайз видит далекий город, ровные улицы, одинаковые домики, тихое житье, покой, обходительное обращение соседей... «Ах, Германия! Отечество! Тебе бы эти земли, эти реки, это море, эту степь...»

И воспаленное воображение Крайза рисует будущее самыми соблазнительными красками...

Ветер клонит долу тонкую березку. Из-за тына доносится песня. Чужая песня, она гонит прочь из сердца мечту. Чужая песня! Чужие воробьи в кустах! Чужая земля! И чужой, ненавистный ему народ! Когда-нибудь в Варшаве и в других городах короли и герцоги скажут: «Храбрый Крайз, благое и полезное дело совершил ты для благородных людей». А что ж? Скажут! Крайз верит в это. И все же должен признаться: вера его не очень стойкая, тревога то и дело захлестывает ее мутной волной.

Глава 5

...Былое возвращалось вновь. Максим Терновый с отчаянием смотрел, как жолнеры Корецкого выводили со двора корову. Голосила старая Максимиха, ломала руки, молила и проклинала. Жолнеры делали свое дело, да еще хлестанули нагайкой Максима Тернового, когда он стал у них на дороге.

– Хватит, – сказал Максиму усатый шляхтич, – пошумели гультяи, теперь за работу. За тобой, Максим, шесть оброков годовых пану Корецкому, осыпа два года не платил, очкового не платил, рогового не платил, ставщины не давал, попасного не давал, сухомельшины не давал. Думал, так обойдется?

Нет, хлоп, нет. Вот теперь и рассчитывайся. А сын твой – гультяй и здрайца <Здрайца – изменник (польск.).> – появится, беги к пану, в ноги вались, приведи с собой своего висельника на веревке, проси, – может, смилуется его милость и дарует ему жизнь. Слышишь?

Шляхтич Прушинский, управитель маетков пана Корецкого, давно ушел со двора, а еще гудят в ушах Максима его страшные слова. Видит Максим, как от хаты к хате идут жолнеры. Стон и вопль стоит на селе. Доносится женский плач, отчаянный крик. А, провались оно все сквозь землю! Что ж это такое?

Выходит, возвращается старое снова. Снова панщина, снова поборы, снова засвистят плети надсмотрщиков пана Корецкого над головой. Где ж та воля?

Где жизнь, о которой так красно распинался Мартын? Всего год назад утекала шляхта, аж пыль стояла на шляху. Вот по этой улице проезжал на буланом коне, под малиновым знаменем сам гетман Хмель. Били в тулумбасы, и селяне бросали шапки кверху, и он сам, Максим, тоже кидал в воздух шапку и кричал так, что в ушах звенело:

– Слава гетману Богдану!

А сколько казаков через село прошло, сколько татар проскакало! Море, море пронеслось бурными волнами через Байгород. Тогда и Мартын с казаками пошел воевать против шляхты. Благословил его на ратное дело Максим, старуха мать крест на шею надела.

Где теперь Мартын? Может, голову сложил на Пиляве или под Зборовом?

Что ж оно будет теперь? Рыбу в ставке <Ставок – пруд.> поймаешь, выходит – снова плати пану Корецкому ставщину, муки намелешь – плати ему сухомельщину, за ульи, что на огороде, – плати очковое. Господи, за что караешь, за что?

Жаркий огонь жжет глаза старого Максима Тернового. Жаркий огонь горит в его сердце. Где край мукам? Голосит за его спиной, лежа в пыли на земле, жена. Кричит. Кому кричит? Молит. Кого умолишь? Глухие все вокруг и чужие.

Разве такое думалось? Проезжал весной по селу казак. Сказывал – замирился гетман с королем польским, воевать дальше, за Вислой, не смог, – татары не захотели...

– А зачем сами не воевали? Сил, что ли, нехватило? – спросил Максим казака.

А тот обиделся и, опершись о луку седла, зло ответил:

– Хорошо тебе, старый, вздор болтать. Хан полякам продался, мы бы на них, а он нам в спину ударил бы, вот что было бы. А так – мир. Будет казаков теперь не шесть тысяч, а сорок тысяч, не будет кварцяное войско на Украине стоять...

– Сорок тысяч, – повторил кто-то в толпе, – а мы куда?

Казак молчал, опустил глаза.

– Мы куда? – переспросил старый дедок Лытка, постукивая палкой. – Мы снова в неволю к панам ляхам? Будем на московские земли подаваться. Одна доля у нас с людьми русскими.

– Обожди, дед, – молвил казак, нагнувшись с седла, – дай срок, еще прозвенит наша сабля за Вислой, еще не умерла казацкая мать...

Красно говорил казак. А вот теперь стоит Максим Терновый посреди двора. Лежит в пыли старая Максимиха. Забрали последнюю надежу – корову.

Еще и нагайкой угостили. Думали – уже не воротится Корецкий в Байгород. А вышло не так, как думалось. Но нет! Не может того быть, чтобы снова старое упало камнем на шею и придавило до земли.

– Встань, старая, не голоси, слезами беде не помочь.

Он наклоняется над женой и силой подымает ее на ноги.

– Ступай в хату да угомонись. Нехай гетман Хмель прослышит про такой грабеж, он покажет проклятущей шляхте, ой, покажет...

– А чтоб его гром побил, твоего Хмеля! – люто кричит Максимиха. – Чтоб его сила нечистая забрала! Кинул нас, бедных и убогих, без помощи!

Что теперь будет, что?

Тяжко вздыхает Максим и молчит. Разве он знает, что будет?

Так упало черное горе на Байгород, на зеленый и веселый Байгород, который стоял при большом казацком тракте и на всю Украину славился своими смелыми парубками, красунями-дивчатами, медом, рыбой, песней. В панском палаце уже хозяйничали слуги Корецкого. Бегали пахолки <Пахолок – слуга (польск.).>, проветривали залы. Нагнали из села баб, приказали все вымыть чисто, побелить, чтоб и духу хлопского не было. Вокруг маетка ходили взад и вперед немцы в панцырях, с мушкетами в руках и зло покрикивали на проходивших мимо селян.

Ожидали приезда самого пана Корецкого. Тот, посылая управителя Прушинского, приказал:

– Треклятых хлопов не миловать, три шкуры с них спусти, а все долги мне собери. Даю тебе сто немцев. Чтобы все добро было возвращено. Хлещи их нагайками, сажай на кол. Довольно! Погуляли! Недолог час, и Хмельницкого к рукам приберем, дай срок.

Пан Корецкий гостил во Львове у своего приятеля – пана Замойского. А тем временем управитель Прушинский распоряжался в Байгороде. Жолнеры согнали на панский двор всю скотину, которая была в селе, забрали все ульи, все зерно заставили в мешках перенести в панскую комору. Старого Мирощука за поносное слово про пана Корецкого избили палками. Сто палок дали старому. Он уже мертвый был, а жолнеры все били его. Дьячок Хорлепа ударил жолнера, который потащил в фольварок его женку, – посадили дьячка на кол. Плетями и пиками погнали в маеток на работу сто душ.

– Минуло своевольство ваше, хлопы, – приговаривал управитель Прушинский, – побунтовали – и будет.

Стоял посреди двора, широко расставив ноги, сложив за спиной руки, надувал щеки. В глазах его сверкала ненависть ко всем этим мужикам и бабам, которые медленно, под присмотром немецких солдат, работали на панском дворе. Будь его воля, он бы всех их посадил на кол. Не будет из них добрых хлопов пану Корецкому. Э, не будет! Отравил их Хмель проклятый.

От этих мыслей злоба закипает в душе управителя. Он пристально вглядывается в каждое лицо, ища в нем то, что так беспокоит и пугает его.

А ночью долго не может заснуть. Все мерещатся ему какие-то страхи. Сидит на постели, держа наготове пистоль, прислушивается, – не подбирается ли кто к окнам. Только когда взойдет солнце, он может заснуть. И то сон его прерывист и беспокоен. Нет, не тот теперь Байгород, что был до войны, в этом пан Прушинский вполне убежден. Не клонят теперь перед ним голов, не ломают шапок, не падают на колени. И все из-за того страшного схизматика Хмеля. Хорошо знает он того Хмеля. Не раз видел его в Варшаве. Знает его жену – шляхтянку Елену. «И как она живет с таким разбойником?» – удивляется Прушинский.