- Иван Илларионович! - Голос был перепуганный, словно капитан увидел перед собой нечто ужасное.

- Чего-с?

- А палач?! - шепотом выдохнул в самое ухо капитан. - Ведь здесь нету!

Иван Илларионович очнулся от своих убаюкивающих дум о доме, хотя, по справедливости говоря, мысль о палаче, которая только сейчас обожгла капитана, уже несколько дней жила где-то в подсознании у председателя. Палача, который раньше приводил в исполнение смертные приговоры в Уфе, две недели назад вытребовали в Челябинск. Он уехал на перекладных в сопровождении двух дюжих охранников.

Тогда, помнится, Иван Илларионович, в предчувствии неизбежного приговора Якутову, с вспыхнувшей вдруг завистью и ненавистью подумал о Ренненкампфе и Меллер-Закомельском, - каждый из них возил за собой своего палача, отгородив для него специальное купе в собственном поезде. Все удобства, как говорится, потому что служат изо всех сил. Интересно будет, вернувшись в Питер, узнать, сколько за последние два года эти генералы повесили, сколько тысяч лет каторжных сроков дали?..

И вдруг с необычайной отчетливостью встало в памяти... В девятьсот пятом Ивану Илларионовичу пришлось осудить на каторгу, на разные сроки, группу крестьян, разграбивших и сжегших в Тамбовской губернии помещичью усадьбу. Был тогда на суде девяностолетний старик, седой, сивый весь, словно поросший мхом, с умными и хитрыми глазами. Он оделся на суд во все белое, как на смерть...

Иван Илларионович, еще исполненный тогда служебного рвения, спросил старика: "Ну, а ты, дед, чего полез? Тебе же о смерти думать, а не чужое добро грабить". Это происходило еще до осуждения Аркадия, до того, как сын обозвал старого отца мерзавцем. Старик ответил Ивану Илларионовичу: "А мне от миру не отставать, барин! Куда мир!"

И когда старику вынесли пятнадцать лет каторги, он, выслушав приговор, недобро усмехнулся в белые усы и спросил Ивана Илларионовича: "А не многонько ли? Дотяну ли? В долгу перед царем-батюшкой не останусь ли, барин? Да и себе-то оставил ли годов, не все ли раздал?.."

Капитан настойчиво теребил Ивана Илларионовича за меховой отворот шинели.

- Как же, Иван Илларионович?

- А это не наше дело! - вскричал вдруг председатель во внезапном приступе ярости. - Не наше дело - палачество! Наше дело судить! Да-с! Да-с! А вешают пусть сами! Сами! Приговор передали?

- Да.

- Если осужденный не захочет просить у царя помилования, приговор приводится в исполнение. Как только Сандецкий его конфирмует. И пусть делают свое дело. Пусть приво...

Иван Илларионович споткнулся о недосказанное слово и замолчал: всплыло перед глазами безумное лицо Якутовой и злые глаза ее сына. С какой ненавистью смотрел этот мальчишка на Ивана Илларионовича, думая, наверно, что это он, Иван Илларионович, во всем виноват! А он - генерал - самая обыкновенная пешка в жестокой игре, которой не видно конца...

На улице стало совсем темно, только кое-где бессильно горели керосиновые фонари, бросая на снег круглые пятна света. Санки скользнули с середины улицы, скрипнув полозьями, подлетели к крыльцу.

На втором этаже в столовой неярко светились окна. К санкам бегом подлетел дежуривший у дома городовой, отбросил полость:

- Пожалуйте, ваше превосходительство... К утру, видно, морозца ждать...

Не вылезая из санок, капитан попрощался.

- Я обо всем позабочусь, Иван Илларионович, - сказал он сочувственно. - Вы не беспокойтесь и выздоравливайте. Должны же они кого-нибудь у себя в тюрьме найти. Ну, раскошелятся, заплатят подороже подумаешь!

Иван Илларионович, уже направившийся было к дому, остановился и, сбычившись, оглянулся:

- Кому подороже?

- Ну, палачу, конечно.

- А сколько платят? - помолчав, спросил Иван Илларионович.

- Четвертную за голову! Как раз столько я прошлую субботу отцу Хрисанфу в преферанс выложил. Ох, и жох батюшка!

Капитан поднял руку, чтобы толкнуть кучера в спину, но не толкнул, глядя на задержавшегося председателя суда. Тот невнятно бормотал себе в усы, словно силился что-то вспомнить и не мог.

- А! Ваш портфель, Иван Илларионович! - догадался капитан, нащупывая под полостью захолодевшую кожу.

- А-а! Да-да! Благодарю.

Парадная дверь дома уже открылась, и на пороге стоял, прикрывая свечку ладонью, старый слуга дома Митрофан, не пожелавший бросить в беде своих господ и уехавший с ними в добровольное изгнание.

Да, Ивана Илларионовича ждали. Только здесь он почувствовал себя защищенным от всего, что творилось за стенами дома. Он старался заниматься делами в суде, и лишь в самых неотложных случаях ему доставляли почту на квартиру: не терпящие ни малейшего отлагательства бумаги.

Он принимал эти испятнанные сургучными печатями пакеты из веснушчатых рук Митрофана с брезгливой осторожностью, стараясь не думать, что скрывается за орластыми сургучами, под аккуратной вязью витиеватого почерка.

Как он и предполагал, Ванюшка уже стоял на пороге передней и сияющими глазами наблюдал, как Митрофан помогает деду снять тяжелую, на меху шинель, как, присев на корточки, расстегивает штиблеты...

Здесь, в Уфе, возвращаясь домой, Иван Илларионович всегда смотрел на внука с чувством вины перед ним. Раньше, в Петербурге, по пути из министерства Иван Илларионович обязательно заезжал в кондитерскую к Жану, покупал внуку сладостей; тот был изрядным сладкоежкой. Выбегая деду навстречу, Ванюшка кричал с порога: "Ты, деда, мне купил нибудь-чего?"

Но здесь, в Уфе, генерал не решался остановить кучера у магазина, сойти и купить кулечек рахат-лукума или пакетик мороженых слив: затаившийся город пугал своей молчаливой враждебностью; настораживали и рассказы чиновников, живших здесь уже по нескольку лет. "Башкиры, татары, азиаты - что им стоит пырнуть, ваше превосходительство, ножом? Да и русские тут - дай бог подальше. Сибирь-то, каторга, рядышком, рукой подать!"

Отдышавшись, погладив перед зеркалом серебряный бобрик, заметно поредевший за последние два года, Иван Илларионович, держа за руку сияющего внучонка, пошел в глубь дома.

Как он и ожидал, в столовой уже сверкал сервированный стол, белели туго накрахмаленные салфетки, уютно, ненавязчиво горели свечи, бросая на вещи мягкий живой свет.

Иван Илларионович снова вспомнил внезапно потухшие электрические лампочки в тюрьме и болезненно поморщился. Кому нужны эти дурацкие изобретения? Жили, веками жили наши деды и прадеды при свечах, умирали, рождались, справляли и свадьбы и крестины - и от свечей не чувствовали себя хуже.

Зябко передернув плечами, Иван Илларионович постарался отогнать навязчивые, теперь все чаще и чаще мучившие его воспоминания, - несколько раз ему по долгу службы, когда он был еще прокурором, приходилось присутствовать при исполнении смертных приговоров, и эти наполнявшие ужасом и дрожью картины врезались в память на всю жизнь. Теперь почему-то они вспоминаются и снятся все чаще - наверно, это и есть старость.

- Ты устал, деда? - уже не первый раз спрашивал Ванюшка, пытливо заглядывая Ивану Илларионовичу в глаза и теребя его за руку.

- Устал, Иван... Слушай. Я теперь буду тебя звать так же, как бабушка...

- Жаном?

- Да.

- Хорошо! А я тебя - дедушка Жан! Или, может быть, Джон?

- Как хочешь. Но не Иваном.

Лариса Родионовна, неслышно распоряжавшаяся у обеденного стола, пытливо взглянула в осунувшееся, посеревшее лицо мужа, и он мельком оглядел ее.

Несмотря на тяжесть последних двух лет, она все еще была красива и обаятельна, как и раньше, только синие, глубокие тени, казалось, навсегда легли под серыми глазами. И волосы стали седыми, не серебряными, а, скорее, платиновыми, что ли, - такая дорогая, благородная, чуть матовая седина.

Иван Илларионович никогда не говорил жене, что ему предстояло делать, не рассказывал или почти не рассказывал о том, как прошел день, но она всегда безошибочно угадывала эти проклятые его дела, тяжесть которых с каждым днем все больше и больше пригибала его к земле.