Помощник начальника тюрьмы помолчал, оглядев собравшихся в кабинете.

- Так вот... Из практики последних лет нам известно, что если осужденный, осознав преступление, берется искупить свою смертную вину, у него есть одна возможность...

- Вешать других? - стуча папиросой по портсигару, быстро спросил капитан.

Он был явно доволен: так легко мог быть решен вопрос о палаче! Конечно, в его обязанности не входило решение этого вопроса. Но если бы после суда в городе снова начались волнения, то никому из них не избежать кары.

Обернувшись к двери, помощник начальника тюрьмы негромко позвал:

- Присухин!

В ту же секунду на пороге распахнувшейся двери появился подтянутый надзиратель, сверкая начищенными орластыми пуговицами и черным глянцем сапог.

- Слушаю, ваше благородие!

- Приведи из шестой камеры Ховрина. Двойное убийство и прочее. Осужден к виселице. Знаешь?

- Как не знать! День и ночь воет...

- Вот и хорошо...

В тот год уголовников в Уфимской тюрьме содержалось немного, всего в пяти или шести камерах, а все этажи были забиты политическими. В одиночках сидело по десять человек. Только самых опасных, вроде Якутова, держали отдельно. Здесь были рабочие, участвовавшие в Декабрьском восстании, крестьяне, разорявшие помещичьи усадьбы и хлебные амбары, были ожидавшие суда и уже осужденные.

В пересыльных камерах сидели те, кого везли либо на следствие по месту "свершения преступления", либо для отбывания ссылки и каторжного срока.

В шестой камере помещалось двенадцать человек, - дознания по делам многих из них еще не были закончены.

По сравнению с "политиками" уголовники пользовались кое-какими привилегиями. Они подметали коридоры и контору, разносили бачки с пищей, убирали во дворе снег. За эту работу им подбрасывали лишнюю пайку хлеба и миску баланды, предоставляли право свиданий с родными и давали разрешение на передачи.

Люди это были разные, как различны были и совершенные ими преступления: убийства, кражи, поджоги, грабежи. Разные по характерам, по привычкам и склонностям, они и вели себя по-разному.

Одни целыми днями лежали на нарах лицом к стене, поднимаясь только для того, чтобы оправиться и поесть, другие, матерно ругаясь, резались в карты, в буру, в железку или очко. Карты за известную мзду проносил в тюрьму тот же Присухин, - его уголовники считали самым добрым и покладистым надзирателем и звали его в глаза и за глаза "папашей".

Третьи хватались за любую работу, которую им поручали, стараясь забыться.

Но одно обстоятельство объединяло почти всех сидевших в шестой камере: ненависть к "политикам", к "врагам царя и отечества", которых без конца таскали на допросы в комнатушки при тюремной канцелярии и там нередко били смертным боем, потом судили, приговаривая к каторжным и кандальным срокам, к вечному поселению где-нибудь на Крайнем Севере, а то и к смерти.

Тюремный телеграф работал безотказно. Ни избиения, ни заключения за перестукивания в холодные подвальные карцеры, где зимой на стенах настывало на палец льда, и куда сажали в одном исподнем, и где не полагалось ни кровати, ни стола, ни стула, - ничто не могло окончательно оборвать работу политического тюремного "телеграфа".

И когда выносился очередной смертный приговор и "политики" узнавали об этом, тюрьма поднимала бунт, объявляла голодовку: выкидывала в коридоры хлеб и миски с баландой, требовала прокурора, отказывалась строиться на вечерние и утренние поверки, отказывалась от прогулок.

И почти всегда это кончалось зверским избиением тех, кого администрация тюрьмы считала зачинщиками, а после избиения бунт карался карцером на максимальный срок, на двадцать суток на воде и хлебе. И из карцера арестанты зимой редко выходили сами - оттуда выносили с воспалением легких, с плевритами, и люди исчезали неведомо куда.

За месяц до суда над Якутовым в одной из общих камер заключенный поляк Пшесинский, выпоротый розгами за то, что на поверке плюнул в лицо дежурному по тюрьме, обозвавшему его "польским дерьмом", покончил с собой, взрезав себе вены разломанным стеклом от очков.

Вынести тело самоубийцы из камеры надзиратели заставили уголовников из шестой палаты: Ховрина, сидевшего "за двойное убийство", и Кедрача, прозванного так за саженный рост и бычью силу, - он ожидал суда за изнасилование и поджог.

Вытаскивая тело Пшесинского в коридор, Ховрин уже из двери сказал, оглянувшись на камеру, где вдоль нар стояли "политики":

- У, вражины! Со всеми так будет! - И за порогом камеры пнул мертвого поляка ногой в бок.

Пять или шесть надзирателей во главе с дежурным по тюрьме стояли по сторонам двери. И все равно вся камера, как один человек, рванулась к двери - ее едва успели захлопнуть и задвинуть засов.

В течение всего последующего дня заключенные били в окованные железом двери досками разломанных нар, табуретками, глиняными и железными мисками, кулаками. Тюремный телеграф - "бестужевка" разнесла весть по тюрьме, по всем этажам.

И тюрьма неистовствовала трое суток, пока прибывший прокурор по надзору за тюрьмами не объявил заключенным, что дежурный, распорядившийся выпороть Пшесинского, будет наказан и уволен.

Правда, как позже стало известно, дежурного совсем из ведомства не уволили, а перевели начальником конвоя, сопровождавшего столыпинские вагоны. Тоже хлеб!

Днем, когда Ховрина вызвали к помощнику начальника тюрьмы, Присухин не дежурил в продоле, а работал выводящим: на его обязанности лежало приводить арестантов по вызову администрации на допросы и уводить обратно в камеры.

Когда он мелкой рысцой бежал от кабинета начальника тюрьмы к камере Ховрина, в продоле первого этажа он почти столкнулся с высоким начальством. С еще не оттаявшим с усов и воротника инеем навстречу ему шагал командующий войсками округа Сандецкий, в распахнутой на обе стороны шубе с красными отворотами. За ним, стараясь попадать с начальством в ногу, поспешал адъютант.

Присухин едва успел посторониться, прижатый спиной к стене, и со всем возможным рвением козырнуть, - встречные не обратили на него внимания. За ними бежало несколько тюремных чинов.

"Это, стало быть, нынче конфирмация Якутову и Олезову будет, подумал Присухин. - Господин Сандецкий, он не помилует, не пощадит. Да и то сказать, разве же их, Якутовых, можно миловать. Да дай им волю, они завтра и мой дом разнесут в щепки!.. Голь, голытьба! Ей чужое-то богатство поперек горла стоит. Всю жизнь с голодной слюной мимо наших домов ходют..."

Дверь за Сандецким и его спутниками с громким стуком закрылась.

"Ух, сердитый нынче!" - подумал Василий Феофилактович, останавливаясь на полдороге. Он теперь сомневался, следует ли вести в канцелярию Ховрина. Может, подождать?

"Но приказ есть приказ", - решил он после короткого раздумья. Приказано привести Ховрина - веди! И снова побежал по коридору, стараясь ступать на цыпочки, чтобы подковки на каблуках не лязгали и, не дай бог, не потревожили бы начальство.

Гремя ключами, он намеренно долго открывал дверь, давая шестой камере время спрятать карты, убрать самодельные ножи - ими уголовники брились и нередко пускали в ход, когда надо было решить какой-нибудь спор. Но вот дверь распахнулась, десятки глаз посмотрели в сторону с вопросительным ожиданием.

В шестой камере таких, как Ховрин, ожидавших либо конфирмации приговора из Питера, либо решения по ходатайству о помиловании, содержалось несколько человек.

Поэтому дверь камеры, распахнутая в не назначенный тюремным распорядком час, могла значить решение чьей-то судьбы.

Присухин крикнул через плечо надзирателя:

- Ховрин! Соберись!

Здоровенный детина, голубоглазый и толстощекий, с едва заметными веснушками на носу и лбу, нерешительно поднялся с места, лицо его побледнело.

- Куда, папаша?

- Из военного суда требуют...

- Военного?! - переспросило в камере несколько голосов.

- Неужто, Пашка, еще и по-военному пойдешь? Неужто пересудка?