- Заткнись ты! - оборвал Витька Козликов. - Ишь герой выискался! Понимал бы хоть что пустой башкой! Слушай, Павлуха, что же, прямо завтра ему и идти?

Пашка не успел ответить, и все они, словно по команде, повернулись к скамейке, где сидел герой Обмойкин и его собеседники. Кто-то там радостно, повизгивая, хохотал.

Отстранив Васятку, Пашка выглянул из-за спины Кузьмича. Ему было странно и даже страшно слышать в такую минуту чей-то восторженный, захлебывающийся смех.

Оказывается, это Николай Обмойкин, откинувшись на спинку скамейки, заливался и захлебывался хохотом. Будто сидел в ярмарочном балагане, где на потеху людям кривляются раскрашенные румянами и мелом клоуны и петрушки.

Мальчишки и взрослые смотрели на Обмойкина с удивлением: ну что смешного?

Но, отсмеявшись, вытирая рукавом покрасневшее лицо, Николай Фролыч сам объяснил причину своего веселья:

- Стало быть, глядишь, не одному мне остаток жизни на культяпке ковылять придется, а?! Пусть-ка покормит в окопах вшей кудрявый красавчик кузнец! Завтра обреют-сдерут ему роскошные кудерьки, на помойку выкинут! А там - окопы, пули, фронт! Может, и поймет тогда, каким геройством Николаю Обмойкину его святой Георгий достался?! Может, и сам отличится, а? Да нет, где ему дослужиться до великой милости, чтобы высочайшую, августейшую ручку поцеловать!

Николай Фролыч выпрямился и продолжал, доставая новую папироску:

- Возможно, и другое-прочее случится! Божья воля - и навек в чужой земле кузнец останется! В братские-то могилы там тысячи и тысячи закопаны! Глянь, и еще один покойничек в них прибавится!

С болезненно-острой, внезапно вспыхнувшей ненавистью Пашка смотрел на чисто выбритое, расплывшееся в улыбке лицо молодого Обмойкина. И, будто толкнули в спину, повернулся и пошел в сторону заводских ворот. И пока не добрел до угла, слышал позади громкий, торжествующий голос:

- Авось и обучат бессовестного кузнечишку кланяться моему святому Георгию! А то идет мимо и картуза никогда не сломит, словно я для него не герой, не заслуженный кавалер, а так - тля, вша, пустопорожнее место! Их, социалистов-то, нонче развелось упаси бог сколько! По всем щелям-углам копошатся!.. На чужой кусок каждый во всю ширь жадный рот растопыривает, в чужую миску каждая голодная свинья норовит поглубже рыло сунуть... Ну, да там его, красавчика, унтеры-фельдфебели да господа офицеры обучат уму-разуму. Там не больно-то расфыркаешься-распузыришься! Чуть что розги, которые в старину по-военному шпицрутенами назывались. А то и сквозь строй привязанного к винтовочке протянут-проволокут, один мешок с костями останется! Военно-полевые суды, они к таким вольнодумцам безо всякой пощады!

Пашка никогда не думал, что можно вот так неожиданно, за одну секунду, и с такой непомерной силой возненавидеть человека! Да еще героя, на которого всего час назад смотрел, как мать смотрит в церкви на чудотворную икону...

3. ПАШКИНЫ ЗАБОТЫ

На завод Пашку не пустили.

До войны сторожа из проходной запросто разрешали забежать в цех к отцу или брату, перекинуться десятком слов в уборной-курилке.

Но последние годы стало много строже. У ворот круглые сутки дежурят солдаты с винтовками, к дулам которых примкнуты штыки: завод выполняет секретные военные заказы. И на побеленном фанерном щите черными буквами:

ПОСТОРОННИМ ЛИЦАМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!!!

А секреты те всему Замоскворечью известны, да и всей Москве: такого шила ни в каком мешке не утаить! Льют на заводе колеса для пулеметов, орудийные лафеты; из снарядного цеха каждые полчаса выкатывают к складам полные тележки. И многое другое, потребное для нужд фронта, изготовляют на заводе Михельсона.

Потоптавшись у ворот, поклянчив без пользы, хотя на повестку и сторожа, и солдаты смотрели с уважением, Пашка побежал на Голутвинскую мануфактуру.

Правда, и Голутвинка теперь в основном работала на "героическую действующую". Открыли два швейных цеха. В них и дневная и ночная смены строчат гимнастерки и белье. Но строгостей здесь меньше, часовых у ворот нет.

Пыльный цех в здании бывшего склада готовой продукции, длинного неуютного помещения. Мутные, зарешеченные окна, паутина по углам, похожая на рыбачьи сети. Духота - дышать нечем.

Пашкину мать недавно перевели из ткацкого в швейный: у нее-де золотые руки - и на новом месте справится! И вот безостановочно крутятся, блестя никелем, колеса сотен "зингерок", возле них навалено бязевое белье, гимнастерки зеленовато-лягушачьего цвета.

Мать сидела лицом к двери. Увидев у входа сынишку, испугалась: не свалилась ли на семью какая беда? Кинулась навстречу.

И без того серое лицо посерело еще больше. Что же стряслось? Вон, рассказывают, вчера на Бромлее с подпотолочного крюка-крана сорвалась раскаленная болванка, двоих насмерть сожгла-задавила, десятерых покалечила... На Михельсоне такая же работа, разве не может случиться похожее? Да в любой момент, в любую секунду!

- Что, сынонька, что?!

Пашка молча протянул повестку.

Мать так и осталась неграмотной, учиться не довелось. С девчоночьих лет, как с Брянщины от безысходной нужды сбежала в город, всю жизнь за кусок хлеба то чьи-то полы мыла-скребла, то еще что. Потом фабрики: Трехгорка, Прохоровка, Голутвинка...

- Что, Пашенька?

Но, разглядев черного, раскорячившегося в углу бумаги орла со скипетром и державой в когтях, сразу поняла. Прикоснулась пальцами к повестке так, как, наверно, прикасалась бы к ядовитой змее.

- Чего в ней, в бумаге-то, Пашенька?

- Завтра Андрюху... на войну требуют.

Сам Пашка хорошо разбирал печатное слово - еще до школы выучился читать, просто по вывескам. А потом, когда Андрей, тоже проучившийся три года в церковноприходской, откуда-то принес братишке затрепанного до дыр "Конька-Горбунка", а позже стал приносить на курево обрывки газет, Пашка полностью одолел грамоту. Ему все давалось легко.

И какое же это оказалось диво дивное, когда немые буквенные закорючки, словно ожив, вдруг принимались кричать тебе в глаза и уши:

"Со встречей! Трактир Якова Васильева. Завсегда раки!"

Или - на табачной лавчонке:

"Курите, господа хорошие, папиросы "Цыганка Аза" и "Тары-бары"! Лучше папирос нету!"

Сейчас, пока бежал до фабрики, Пашка два раза останавливался и перечитывал:

"Явиться без опоздания к девяти часам утра в Хамовнические военные казармы. Иметь при себе харч на двое суток. Неявка приравнивается к дезертирству из действующей армии и карается приговором военного суда".

Подпись под орластой печатью и в самом деле похожа на змею с изогнутым хвостом.

Мать пошатнулась, ухватилась рукой за столб, подпиравший потолок. И тотчас раздался зычный голос надзирательницы, сидевшей за высокой конторкой посреди цеха:

- Эй, швея Андреева! Пошто машину бросила? Штрафу давно не нюхала? Да? Ишь бездель! Я вас тут, лодырницы, порядку враз обучу! У меня муж не кто иной, а унтер-офицер при государевой медали!

Беспомощно глянув на сына, швея вернулась на рабочее место и снова принялась вертеть колесо машинки. Шепнула через плечо:

- Иди, сынонька! Иди, милый! Я уж думала, услышал мои молитвы всевышний. Дескать, все беды пережиты, отмучены. Ан нет, вот она, самая страшная!.. Иди, Пашенька! А то рябая ведьма и впрямь мне штраф выпишет. Когда ему являться-то?

- Завтра, мам.

- Ой, горюшко! Митю Запорожного и Костю Судакова убили, Клепикова Ваню ядовитым газом отравили! Сколько красавцев парней на всю жизнь изуродовали! И Колю Обмойкина...

- Молчи, мам, про этого гада! - привстав на цыпочки, крикнул Пашка в ухо матери.

Та, продолжая крутить колесо "зингерки", с удивлением оглянулась, спрашивая глазами: "Да что с тобой, сынок?"

Снова привстав, Пашка крикнул, касаясь губами седых волос:

- Он - гад, мам! Рад, что Андрюху на войне покалечить могут, а то и убить! Такой довольный от этой повестки, ржет на всю улицу, словно жеребец бешеный! Он злой!