Когда Люсик ушла, мамка долго сидела с какой-то светлой печалью на лице, потом сказала Пашке:

- Вот ведь как удивительно, Пашуня! Будто и ничего нового Люсенька не сказала, а добрый след оставила. И боль за Андрюшу словно бы отступила... Так-то хорошо согрела она мне душу...

В воскресенье Пашка на тринадцатом году жизни побывал в Бутырской тюрьме. Заходить в квартиру Люсик ему не пришлось - девушка караулила у окна и сама с узелком в руке выбежала навстречу.

Раньше при словах "тюремная передача" Пашке представлялось невесть что. Оказалось, пустяк, ничего особенного. В ситцевый платочек завязана картонная коробка. В ней две французские булки, полкаравая хлеба, фунта три колбасы, с десяток пачек папирос "Цыганка Аза". И еще книга.

По дороге к тюрьме Пашка заглянул в коробку - Люсик разрешила. И правда: хлеб, папиросы, колбаса. Развернул книгу. Сочинение Тургенева. Называется "Дым". Заглянул на двадцать шестую страницу. Тоже ничего приметного, страница как страница. Про любовь что-то написано.

Передачу надзиратели взяли без всяких вопросов, как и у других. Но потом на большом низком столе посреди комнаты ворочали и так, и эдак, булки и каравай насквозь проткнули ножом, книжку "Дым" перелистали по листочку, даже переплет ножом подпарывали. Но Шиповник правильно предупредила: ничего запрещенного, - тюремщики и пропустили передачу.

Комната свиданий произвела на Пашку неприятное впечатление. Перегороженная снизу доверху железными прутьями, грязная, с низким потолком. С одной стороны решетки - арестанты, с другой - толпа посетителей. Больше - девчата и женщины. Жалобы, причитания, слезы.

Костю Пашка узнал сразу. В накинутой на плечи студенческой тужурке, веселый, будто и не в тюрьме, а на празднике каком. Глаза за стеклами пенсне дерзкие и острые, как у Андрюхи или у Алеши Столярова.

Пашка пробрался вдоль решетки поближе к Косте - тот выискивал кого-то взглядом в толпе. Но уж конечно, не Пашку. Обождав, всмотревшись, Пашка тихонько шепнул:

- Шиповник...

Костя тут же скосил на него веселые, с искорками, глаза. Просунул руку сквозь железные прутья, стащил с Пашки кепчонку, растрепал волосы, будто знал мальчишку давным-давно.

- Ну, здоров, здоров, сорванец! Как там у нас? Какие новости?

Пашка сказал Косте все, что было велено: и про дядю, и про доктора, и про письмо к родственникам, а под конец про двадцать шестую страницу.

Растерзанную передачу надзиратели уже отдали Косте, он бережно и ласково прижимал ее под тужуркой к боку. Достал из разорванной коробки книгу, погладил переплет.

- За книжку особое спасибо, братишка! А то - тоска зеленая! Кроме Библии да Нового завета, читать здесь ничего не дают. Да и из тех святых книжек половина на курево безбожниками вырвана! - Костя прижался лицом к железным прутьям, его кучерявая бородка оказалась совсем близко от Пашки - смотрели глаза в глаза. - Зовут-то как?

- Меня? Пашка.

Костя откинулся от решетки и громко засмеялся непонятно чему.

- Ах, Павлушка, Павлушка! Соскучился я по тебе, по родному дому! Удивляешься, чего смеюсь? Про тезку твоего вспомнил, про Пашку Власова. Не слышал о таком?

Лицо с курчавой, ни разу не бритой бородкой опять почти коснулось лица мальчишки.

Он наморщился, вспоминая всех Пашек, которых знал.

- Власов? - переспросил, держась обеими руками за железные прутья. Не тот ли, который в "Матери" Горького, а? Так он же не Пашка, а Павел!

- А такие Пашки, как ты, вырастают и становятся Павлами! Играл ты на улице в бабки, был Пашка, вырастешь и станешь Павлом!

- Вон ты куда завернул! - засмеялся Пашка и сам не заметил, что назвал Костю на "ты".

Кругом кричали и галдели каждый о своем. В базарном этом гомоне разговора Кости и Пашки никто услышать не мог. Надзиратели глазастыми истуканами стояли по краям решетки. Следили, чтоб не передали из рук в руки что запрещенное. Оглушенный говором. Пашка прослушал, что сказал Костя.

- Повторите, Костя! - попросил он.

- А-а! Ворон ушами ловишь, вихрастый?! Я говорю, передай сестренке, чтобы в следующей передаче хоть горсточку сушеных ягод шиповника прислала. Скажи: по шиповнику соскучился. Кормят здесь нашего брата отнюдь не по-царски, да и клопы одолевают!

- Клопы?!

- Ну да! Знаешь, есть в каждой камере такие двуногие клопики?! И усатые бывают, и бритые. Уразумел, Пашенька?

- Насчет двуногих? Понятное дело! Все передам, Костя, как сказано.

- Скажи еще...

Но зычный голос скомандовал с порога:

- Сви-идание а-акончено! О-чистить па-амещению! Арестанты - по камерам!

- Ну, до следующего воскресенья, будущий Власов! - засмеялся Костя, уходя.

Люсик осталась довольна походом Пашки, поручение он выполнил - лучше некуда!

Она ждала его в "красной". Тихо и как-то застенчиво и странно смеялась, когда Пашка пересказывал ей Костины шуточки про сушеный шиповник. Нежно, совсем как мамка, погладила ладошкой не стриженные с весны Пашкины вихры.

- Костя прав, Павлик. Из таких, как ты, и вырастают Павлы Власовы и Петры Алексеевы.

- Какие Алексеевы?! - удивился Пашка. - Не знаю таких!

- Он тоже простой рабочий. Революционер. Подробнее я расскажу на кружке... Царским судьям он бросил прямо в лицо: "И ярмо деспотизма, окруженное солдатскими штыками, разлетится в прах!" - Люсик вздохнула, полистала лежавшую перед ней книгу.

Пашка не мог понять, уходить ему или нет. Осторожно спросил:

- Вы про что думаете, Люсик-джан? Я что-нибудь не так сделал?

Она снова погладила его по голове.

- Да нет, все в порядке, дружок!.. Вчерашнее вспомнила. Неожиданно Алеша вечером затащил меня в "Кафе поэтов" в Настасьинском переулке. Там молодые поэты читали свои и чужие стихи. И уж очень врезалось мне в память одно стихотворение про войну, про раненых. Такие стихи - будто каленым железом их в мозгу выжгли. Ты вот про Костю, про бутырские порядки рассказываешь, а я эти стихи вспоминаю...

Она неожиданно встала и совсем не своим голосом, а будто подражая кому-то, громко и сильно отчеканила:

- "А меня из пятого вышибли класса и пошли швырять в московские тюрьмы!" Ох, Павлик, и позавидовала я тому, кто может сочинить такое. Если бы я умела такие огненные слова придумывать!

Помолчали.

- А еще? - спросил Пашка.

- Еще про войну про нынешнюю. Подожди, подожди, Павлик, дай вспомнить...

Снова, словно глядя остановившимся взглядом сквозь стены, медленно, вслушиваясь в слова, прочитала:

- "Пятый день в простреленной голове поезд выкручивает за зигзагом зигзаг. В гниющем вагоне на сорок человек - четыре ноги!"

Пашка тоже встал, лицо у него болезненно скривилось.

- Как? Как? - шепотом переспросил он.

- Ну, понимаешь: санитарный поезд идет с фронта в тыл. Гниющий вагон. В нем сорок человек - четыре ноги!

- Это, выходит, ноги у двоих остались? Или у четверых по одной? А другие как же? - Пашка уже не говорил, а кричал: видел в этом вагоне своего брата. - Да разве можно писать про такое... страшное?!

- Можно и нужно, Павлик! - твердо, хотя и с горечью, ответила Люсик.

- В гниющем вагоне... на сорок солдат... четыре ноги, - снова переходя на шепот, повторил Пашка. И опять закричал, задыхаясь: Остальные все без ног? Да?! А он, сам-то, который писал, тоже безногий?

- Не знаю, Павлик.

Глянув в побледневшее лицо Пашки, Люсик спохватилась.

- Успокойся, Павлик. Тяжелая это правда, а нужно, чтобы всем стало от нее страшно, от этой подлой, проклятой войны! - сказала Люсик, поглаживая дрожавшую руку Пашки. - Иначе она так и будет продолжаться без конца!

- Как его фамилия? Ну, который писал?! - спросил Пашка.

- Не знаю, Пашенька, не запомнила! Его самого в кафе не было, читал его друг...

Кроме Люсиного кружка, еще одно скрашивало тяготы Пашкиной жизни в ту зиму. Его дружба с Лопухом продолжалась, но теперь при их встречах нередко присутствовала "принцесса" Танька. И не понять было, намеренно ли она подкарауливала у окна Пашкино появление во дворе или получалось случайно.