Он бережно разгладил помятый листок в падавшем от лампы круге желтоватого света, склонил над ним голову.

- Вы, Андрюша, вслух, - через минуту попросила Люсик. - Тихонько, чтобы не помешать вашим... - Она показала глазами на дальний угол, где стояла за пологом кровать стариков. - Еще раз хочется послушать, как звучит. И читайте, пожалуйста, с самого начала, Андрей.

Пашка вплотную прильнул к занавеске. Так ему было слышно любое, даже произнесенное шепотом слово.

Покосившись на полог в углу, глухо кашлянув, словно в горле застрял комок, Андрей начал:

- "Товарищи солдаты и матросы! Уже третий год длится мировая война, и все не видно ей конца. Миллионы людей убиты и искалечены на полях сражений, сотни городов, сел и деревень обращены в развалины, цветущие страны превратились в пустыни. Третий год народы Европы, одетые в солдатские шинели и скованные цепями военной дисциплины, посылают в так называемого врага губительный ураган свинца и стали, душат друг друга газами и употребляют десятки других способов взаимного истребления. И все новые и новые массы людей вливаются на место убитых и раненых, выбывших из строя, принося свою жизнь на окровавленный "алтарь отечества"..."

Уличные шумы за окнами давно стихли - ни людского говора, ни грохота ошинованных железом колес ломовиков. И в подвале совершенно тихо, только тиканье ходиков да глухой взволнованный голос Андрея, наливающийся силой от фразы к фразе. Андрей сам этого не замечал, как не замечали ни Люсик, ни Алеша Столяров, сидевшие рядом с ним.

Пашка встал и, держась руками за края занавески, слушал, затаив дыхание. Не сводя глаз, смотрел на склоненные над столом головы. На каштановые, отливающие латунью кудряшки брата, на иссиня-черную, рассеченную пробором голову Люсик.

Андрей читал дальше:

- "...В то же время в далеком тылу солдатские семьи испытывают не сравнимые ни с чем тяготы нужды, истощают последние силы в борьбе за убогое, нищее существование. Но их усилия тщетны! Голод приближается семимильными шагами, и нечем и некому его остановить. Обнищание и вырождение - вот что несет народу продолжение преступной войны..."

Пашка невольно сделал шаг к столу. Его не видели, не замечали.

- "...Таково положение повсюду, во всех воюющих странах, но у нас оно хуже чем где бы то ни было! С самого начала войны царское самодержавие ведет ожесточенную необъявленную войну против собственного народа. Прикрываясь военным положением, продажные лакеи царской власти принялись за беспощадный разгром тех немногих завоеваний, которые сохранились у трудящихся после революции девятьсот пятого года. Напомним, что около двенадцати лет назад рабочие заплатили за эти завоевания Кровавым воскресеньем и еще тысячами и тысячами жизней по приговорам палачей типа Ренненкампфа и Меллер-Закомельского!"

Андрей глубоко вздохнул, вытер ладонью испарину, проступившую на лбу. И продолжал:

- "...В некоторых губерниях снова введено крепостное право в буквальном смысле этого слова. Под страхом штрафов, порки и тюрьмы крестьяне, как и в старину, обязаны обрабатывать помещичьи поля: хлеб, дескать, необходим для армии, для победы! Попробуй откажись! Поборы и притеснения все увеличиваются; растут налоги и подати, последнюю копейку у тружеников выколачивают плетьми стражники и урядники. На фабриках, заводах и рудниках рабство, прикрытое словами о патриотизме, фактически введено давно, с самого начала войны! И если голодные рабочие пытаются бороться за улучшение своей каторжной жизни, тогда вас, солдаты, заставляют быть их палачами! Вспомните: когда народные избранники, депутаты Четвертой Государственной думы, социал-демократы, смело подняли свой голос и заявили, что война преступна, что народу она не нужна, их объявили изменниками родины и немецкими шпионами и, несмотря на так называемую депутатскую неприкосновенность, отправили гнить в Сибирь!"

Андрей тяжело дышал. Люсик осторожно тронула его руку.

- Передохните, Андрей...

Но он не слышал. Продолжал читать все громче и громче, позабыв о Пашке, о стариках родителях...

- "...Да, товарищи солдаты, ваши жертвы на фронте бессмысленны и ничем не помогут народу. Вас убивают и калечат не за народное счастье и свободу, а лишь потому, что царь, фабриканты и помещики посылают вас, как своих рабов, на мировую войну. И за ваши жертвы, за ваши раны и смерть вам не будет ни памятников, ни награды! Правда, продажные писаки громогласно называют вас "героями" и "дорогими защитниками отечества", а наемные болтуны-фарисеи произносят перед вами льстивые речи. Но все это ложь, пустые обманчивые слова! А на деле? На деле в армии процветает мордобой и порка за малейшую провинность и командирская плеть полосует кровавыми рубцами ваши беззащитные спины..."

Пашка слушал, притиснув к груди сжатые кулаки. Каждое слово ударяло в уши, как удар набатного колокола. Чуть не до крови закусив нижнюю губу, Пашка все ближе подходил к столу. Набатные слова громом били и били в уши:

- "... Вас, солдат, во многих городах не пускают в трамвай, словно вы не люди, а собаки. Тысячи ваших товарищей засечены до смерти, расстреляны перед строем или томятся в каторжных тюрьмах за малейшее недовольство или ослушание, за протест против произвола самодуров-офицеров. Жестокой железной дисциплиной стремятся выбить из вас все человеческие чувства, превратить в бездушные машины для убоя таких же, как вы, рабочих, только говорящих на других языках. И каждая капля пролитой вами и ими крови золотой монетой падает в бездонные карманы самозваных властителей мира..."

В этот момент, когда Пашка стоял уже возле самого стола, за спиной брата, напряженную тишину, нарушаемую лишь голосом Андрея, разорвал истерический крик:

- Не да-а-а-ам! Не да-ам! Андрюшенька, золотце мое! Да не пущу я тебя на гибель смертную!

Оборвав на полуслове, Андрей резко, словно его стеганули невидимым хлыстом, оглянулся на крик матери. Люсик вскочила с места, ее пенсне, звякнув, упало на стол. Встал и Столяров, одергивая под форменным ремнем рубаху.

Пашка, как и все, смотрел в угол, на кровать стариков, - там можно было различить в полутьме две фигуры. Колыхался над кроватью отдернутый полог, и старый кузнец, путаясь в складках этого полога, с трудом удерживал рвущуюся у него из рук жену. Обессилев, будто теряя сознание, она вдруг перестала кричать и лишь бормотала сквозь слезы что-то бессвязное и жалкое.

- Не рви матери сердце, Андрей. Имей совесть! - глухо сказал из угла кузнец.

- Простите! Простите! - повторяла Люсик, ощупью стараясь отыскать на столе пенсне.

Мельком глянув на беспомощно-слепую Люсик, Андрей прошел в угол, обнял мать. Та прижалась к нему худеньким, истощенным телом, дрожа и тыкаясь в грудь и плечи мокрым лицом.

- Да успокойся ты, мамка! - с необычной для него мягкостью и нежностью заговорил Андрей. - Да неужто ты и впрямь думаешь, что я дам себя убить-искалечить за нашу собачью жизнь? Не будет такого во веки веков! Не дураки мы теперь, не кутята слепые! Ну, вытри слезы!

- Сынонька, сынонька! Так ведь там, сказывают, смерть, она со всех сторон на солдат глядит: и в лицо спереди, и с каждого боку, и со спины даже! Как ты от нее спасешься-убережешься, миленький, первенький мой!

- Ты верь мне, мама! Вернусь! Обязательно вернусь! Верь и жди! твердо сказал Андрей, бережно приглаживая растрепавшиеся, тронутые сединой материнские волосы. - Потом то учти, мама, война-то к концу идет! Революция рядышком! Нет больше у народа терпения муку нести незаслуженную, потому и близок крах подлому изуверству! А пока я тебе каждый день буду письма-поклоны с горячей моей любовью писать... А?

- Так ведь неграмотная я, сынонька миленький...

- А Пашка у нас на что?! - оглянувшись на братишку, засмеялся Андрей. - Он же парень - во! Словно богатырь из сказки растет! Он и воды притащит с колонки, и дровишек наколет, принесет. Он же все умеет, гляди, какой лихой! Ему бы десятый сон глядеть, а он ишь столбом-истуканом на месте застыл, уши расставил... Эй, Арбуз, поди-ка сюда!