День как день, и суббота как суббота.

Ничего внешне не изменилось. Разве что на заставу снова пришла тишина, от которой успели отвыкнуть. Было так тихо, как только может быть на границе в безветренный летний полдень - кажется, слышишь шорох иглицы на муравьином кургане, и сам ты как бы становишься невесомым.

Но сейчас тишина вошла в Новикова не вдруг - он обнаружил ее лишь тогда, когда - в который раз! - оглядел присмиревших детей под кустами, молчаливых бойцов в траншее, безмолвного мальчика-аистенка; дымок над заставской баней и тот поднимался ровным столбиком, прямой, как свеча.

От тишины и безмолвия Новикову стало не по себе. Он почувствовал огромную внутреннюю усталость, накатившую, как показалось ему, ни с того ни с сего, беспричинно, и не мог избавиться от ощущения ненужности тишины, будто пришла она не ко времени, как некстати возвратившийся гость, с которым недавно простились.

Не стоило больших трудов догадаться, что еще с ночи в нем поселилось и утверждается чувство неумолимо надвигающейся беды, и хотя он старался не думать о ней, она напоминала о себе непрестанно, заставляла ждать чего-то пугающего - возможно, минуты, когда позовут к дознавателю... Или когда приедет майор Кузнецов...

Он постарался отогнать эти мысли, подумал, что просто устал от множества переживаний, потому и мелется в голове всякий вздор. Молчат парни - так что? В такую жарищу не больно-то охота болтать: язык к нёбу присох. Дети играют молча? Это их дело. А нам, солдатам, работать надо.

Спрыгнул в траншею, сердясь на себя, с каким-то остервенением наверстывая упущенное, принялся долбить ровик: удар лопатой - выброс, еще удар - снова выброс. Слежавшийся под толщей земли изжелта-белый песок в красных прожилках между пластами шлепался на твердую землю не рассыпаясь; удар - выброс, удар - выброс; единство механических ударов и звуков создавало иллюзию мирной работы.

Но только иллюзию. Буквально через пару минут он выглянул и увидел мальчика в красных сандаликах, строившего песчаный домик; потянуло взглянуть на детей под кустами сирени. Они, как прежде, сидели на траве полукругом трое мальчиков и две девочки, играли - но больно уж тихо, в не видимую отсюда игру; как прежде, над бруствером взблескивали на солнце саперные лопаты; метрах в полутора позади работал Ведерников. Он успел, насколько нужно, углубить траншею, вырубил ступеньку на дне и теперь, ловко орудуя короткой лопаткой, аккуратно выдалбливал в стенке нишу под цинки с патронами.

Над всеми и всем лежала зыбкая тишина.

Ведерников тоже не оставлял без внимания своего отделенного, видел, как тот мается, места себе не находит: хотел подойти переброситься парой слов и совсем уж было собрался, но тут Новиков вылез наверх.

До минувшей ночи отношение Ведерникова к младшему сержанту определялось служебной зависимостью - и только. В глубине души он к нему не питал уважения - учитель, пускай бы возился в школе с детишками. Какой из него командир отделения! Никакой, хоть куда как грамотный. Отделенный должен обладать и голосом, и характером, и собственным мнением. А у этого голосишко - так себе, характером - жалостливый. Что до мнения, до самостоятельности в суждениях, так разве не он без конца повторял: "Немецкие войска прибыли сюда на отдых. Воевать против нас не собираются". Словом, талдычил, что велели. Не раз думалось рядовому Ведерникову: "Поглядим, что ты запоешь, парень, когда жареный петух пониже спины клюнет, когда обстановочка повернет до настоящего дела! Как на финской..."

И вот нынешней ночью мнение об отделенном резко переменилось - на уровне оказался младший сержант. Зря на него грешил. Недаром говорится чтобы узнать человека, надо пуд соли с ним съесть. И верно: не случись боевого столкновения, не прояви Новиков командирский характер хотя бы с тем же подъемом ни свет ни заря, когда заставил привести в порядок оружие, разве пошел бы Ведерников просить за него старшего лейтенанта Иванова? Ни за что! А сейчас, ежели потребуется, так к майору Кузнецову, к начальнику отряда побежит.

В оценке отделенного Ведерников оперировал доступными и близкими ему категориями, и главным мерилом оставался командирский характер. Вот даже сегодня сказал, как отрубил: до конца работы никаких перекуров.

Волнение Новикова словно передалось Ведерникову. Он с нетерпением ждал, пока все справятся с делом, и с удвоенной энергией принялся долбить плотный грунт, от пыли щуря глаза и стараясь не порушить стену.

Переживает, сожалеюще думал о Новикове, понимая, что любой бы переживал: не шуточное дело в такое время нарушить приказ! Загремишь в трибунал как миленький. Обязательно надо обратиться к майору. Мысль эта настолько крепко овладела Ведерниковым, что ни о чем другом он больше думать не мог. Ему показалось, что замедлился темп работы и хлопцы тянут вола, из-за этого, гляди, прозеваешь начальника отряда - заскочит в канцелярию Иванова или в кабинет коменданта, и туда не очень-то сунешься.

- Филонишь, сачок, - кольнул он Черненко. - Кончай давай. Ковыряешься тут...

Могло показаться, будто Черненко все это время ждал, пока его затронет Ведерников. В одно мгновенье преобразилось смуглое лицо; он лукаво прищурил глаза под посеревшими от пыли бровями, но сразу же, изобразив испуг, приставил лопату "к ноге", выструнился и гаркнул:

- Нияк нет, господин поручик! Осмелюсь доложить, долбаю эту канаву в поте лица, а она меня долбает. Славная получится братская могила, осмелюсь спросить, господин поручик?

- Будя зубы-то скалить! Тоже мне Швейка нашелся.

Испуг на лице Черненко сменился искренним удивлением.

- Ты что, перегрелся?

- Швейка был, сказывают, умный человек. Не то что некоторые.

- Ой, мамцю моя! - перейдя на украинский, Черненко обеими руками схватился за голову. - Що з чоловiком сталося? Був людына як людына, а на тобi, командувать захотилося.

- Трепач!

- Ты мою личность не чiпай.

- Кончай! Нашел время придурка из себя корчить!

В другое время тут бы заварилась веселая перепалка, с шуточками-прибауточками, подначкой и смехом, короткий перекур растянулся бы на полчасика - Черненко это умел, когда был в ударе, за словом в карман не лез. Но сейчас не получилось веселья. На голоса из траншеи выглянуло двое-трое любопытных.

- Так-таки пэрэгрiвся ты, Сережа. Охолонь трохи, бо, може, родимчик чы як його. - Оставив за собой последнее слово, Черненко нырнул в траншею, насвистывая веселый мотивчик, и стал в такт ему постукивать, долбить лопаткой податливый грунт.

Ведерников промолчал. Он не злился на языкатого сослуживца, шуточки Черненко самолюбия не задели, на хлопца невозможно было сердиться, если и зубоскалил, то необидно, для общего веселья. Под хорошее настроение Ведерников сам бы не прочь подкинуть хлесткое словцо, за ним он тоже не лазил в задний брючный кармашек.

Сейчас внимание привлек отдаленный гул за рекой, похожий на рокот авиационных моторов, - должно быть, в районе Бялой Подляски размещался немецкий аэродром, оттуда часто взлетали самолеты со свастикой, и воздух сотрясался от рева сильных машин.

Сейчас гул был тихий, не нарушал покоя, как бы жил сам по себе. В высоком небе плыли легкие летние облака, плавилось солнце, и воздух, напитанный идущим от леса густым запахом нагретой смолы, дрожал от полуденного зноя.

Черненко долбил и долбил грунт.

Ведерников же, пару раз копнув, выпрямился, чуть повернув голову к реке, где по-прежнему тихо рокотали моторы; парень весь превратился в слух, взбугрившиеся желваки выдавали сильное напряжение. Так, во всяком случае, показалось Новикову, когда он, привлеченный словесной перепалкой бойцов, уже не выпускал их из поля зрения.

Ведерников вздрогнул от гулкого звука монастырского колокола - похоже, кто-то нечаянно ударил по нему или потянул за веревку; округлый, как накатная волна, звон плавно пронесся через реку, прошел по строениям заставы и стал медленно глохнуть за железнодорожной станцией в сосняке.