Ростовцев Эдуард

Человек из тоннеля

Эдуард РОСТОВЦЕВ

ЧЕЛОВЕК ИЗ ТОННЕЛЯ

ИЗ СВОДКИ ПРОИСШЕСТВИЙ ПО ГОРОДУ ЗА 4 ИЮНЯ 198... ГОДА:

"...В городскую клиническую больницу из района Высокого Холма доставлен в бессознательном состоянии мужчина двадцати восьми - тридцати лет. Пострадавший обнаружен в 23:10 в пятидесяти метрах от летнего кафе, с проникающим ранением головы. Личность пострадавшего не установлена".

ИЗ ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ НЕИЗВЕСТНОГО:

"Общее соматическое состояние удовлетворительное, заживление раны идет хорошо. Со стороны нервной системы: глубокое помутнение сознания (вследствие травмы и операции), постепенно проясняется. Время от времени больной приходит в себя, отвечает на несложные вопросы (о самочувствии, естественных потребностях). Однако быстро утомляется, теряет контакт с окружающими. О себе и происшедшем с ним ничего не сообщает - говорит, что не помнит. Не может назвать даже свое имя. Несколько раз упоминал о каком-то тоннеле, но безо всякой связи с другими понятиями и неконкретно..."

1

Сознание возвращалось как бы нехотя - издалека, одним и тем же назойливым эпизодом...

Тоннель был набит темнотой, грохотом, паровозной гарью. Свет в вагоне не зажигали, и мальчик не отходил от матери. Ему было страшно: темнота давила на виски, тряский пол уходил из-под ног, грохот колес рвал барабанные перепонки. И от этого нельзя было спастись - бежать, укрыться. Мальчик чувствовал себя беспомощным, жалким. Он цеплялся за долгополый, выскальзывающий из рук халат матери и негромко хныкал, потому что плакать во весь голос ему было стыдно, а не плакать он не мог. Мать ласково гладила его и говорила неуверенно - ей тоже было не по себе:

- Взрослый парень, осенью уже в школу пойдешь. Тоннеля испугался, чудик-лохматик! Закрой глазки и считай до ста.

Тычась мокрым от слез лицом в шелк халата, он считал до ста, и еще раз до ста, но темнота и грохот не отступали. Холодея от ужаса, он думал, что произошло непоправимое - они въехали в тоннель, который никогда не кончится. Мальчик готовился к самому худшему, и оно не заставило себя ждать. Вагон резко качнуло, он накренился, послышался скрежет металла, звон разбитых стекол, истошные крики пассажиров. Мальчика отбросило в сторону, затем назад, он больно ударился обо что-то спиной и затылком; шелк халата выскользнул из рук, мать исчезла. Время остановилось, словно обессилев в своем беге, и мальчик не мог сказать, как долго продолжалось это оцепенение - минуту или больше. Стихли грохот, скрежет, тряска. Но осталась темнота. Нежданно умолкшая, пугающая своей немотой, неизвестностью.

Это было все, что он помнил.

Тоннель окончился неожиданно, вдруг. Свет не ослепил - удивил прозрачностью, легкостью. Эта легкость тут же передалась мальчику, всему его телу. Казалось, бесшумная волна, теплая и ласковая, бережно подняла его на свой гребень, понесла куда-то. Он закрыл глаза, но ощущения света и легкости остались. Порой кружилась голова, и он не мог сообразить, где верх, где низ, кто подходит к нему, что говорит. Но свет не исчезал, обступал его со всех сторон, пробивался сквозь веки, оконные шторы, двери больничной палаты. Это успокаивало: тоннель, темнота остались позади, и он верил, что теперь все будет хорошо...

- Боюсь, Лилечка, что вы принимаете желаемое за действительность. Я не вижу здесь улучшения.

- Утром он улыбался.

- Улыбаются и идиоты. Причем, заметьте - куда чаще, чем мы с вами. У них ведь нет никаких проблем!

- Думаете, он не выйдет из этого состояния?

- Из этого выйдет, но неизвестно, в какое войдет: такие травмы не проходят бесследно.

- Это ужасно! Когда утром он улыбнулся, кивнул, я обрадовалась, решила, что наконец-то он пришел в себя. У него такая приятная улыбка... Василий Романович, есть хоть какая-то надежда?

- У кого: у меня, у вас?

- У него.

- Сейчас он находится по ту сторону надежд. И кто знает, хуже это или лучше для него.

- Не понимаю, как вы можете говорить так!

- Видите ли, дорогая, в нашей профессии следует отправляться не только от объективного, но и непременно учитывать субъективные факторы. Когда человеку проламывают голову, мы, естественно, жалеем его. Иных эмоций этот, в любом аспекте прискорбный факт, не вызывает. Но вот выясняется, что кроме нас, да еще двух-трех сугубо официальных лиц, никто не беспокоится о нашем больном в течение довольно продолжительного времени. Не беспокоится и даже не интересуется его судьбой. И это при том, что речь идет о молодом и, как вы успели заметить, привлекательном человеке. Невольно возникает вопрос, почему? Почему родные, близкие, соседи, каковые имеются даже у последнего забулдыги, столь легко отмежевались от этого субъекта? А может, не просто легко, но и с облегчением?

- Чепуха!.. Извините, Василий Романович, но мы не имеем права так думать. Я уверена, что он приезжий, и поэтому родные не знают, где его искать.

- Когда вы уезжаете в другой город, разве не сообщаете об этом матери, подругам?

- Тут могли быть исключительные обстоятельства. Я слышала, что работники милиции, которые приходили сюда, говорили об этом.

- Работникам милиции, конечно, видней. Но когда сопоставляешь эти факты, то опять-таки невольно приходишь к выводу, что жалеть нашего больного надобно с оглядкой. Полагаю, вам будет не лишним запомнить это.

- Простите, Василий Романович, но я не умею жалеть с оглядкой!

...Вначале он увидел глаза. Большие, широко распахнутые, светлые. Он не сразу определил их цвет: то ли голубые, то ли серые. Но то, что они участливы, доброжелательны, по-детски непосредственны, отметил тут же. И только затем обратил внимание на маленький вздернутый нос, сосредоточенно сжатые губы, родинку-кляксу на четко обрисованной скуле, обтянутой блекло-золотистой кожей, на выбившуюся из-под белой шапочки каштановую прядку. "Лилечка" - понял он. Это имя, журчащее словно ручеек, как нельзя лучше подходило девушке. О том, что она медсестра, догадался еще до того, как открыл глаза: ее голос, звонкий, как мартовская капель, был сродни свету, вырвавшему его из темноты. Захотелось коснуться губами родинки на ее щеке, каштановой прядки и этих удивительных светло-серых глаз. Но он тотчас устыдился своего желания - девушка могла неправильно понять его...

- Василий Романович, он открыл глаза! Смотрит! И вполне осмысленно! Лицо Лилечки отразило чуть ли не всю гамму чувств: радость, любопытство, надежду, нетерпение.

- Вы полагаете? Что ж, это легко проверить. Добрый день, больной! Как себя чувствуете? Понимаете, что я говорю? Если трудно ответить, опустите веки.

Скошенный к затылку лоб. Большой крючковатый нос. Толстые губы с обиженно опущенными уголками. Выпуклые немигающие глаза. Окунь, да и только! Впрочем, у окуня нет седины на висках...

- Понимаю... Здравствуйте, доктор. Чувствую себя хорошо.

- Вот даже как? Но это превосходно! Признаться, не ожидал. - Толстые губы расплываются в широкой лягушачьей улыбке. - Узнали меня?

- Нет.

- А почему решили, что я врач?

- На вас белый халат, шапочка и эта штука, - больной показывает на змеящийся резиновыми трубками прибор, свисающий на грудь врача. Этой штуковиной выслушивают сердце, легкие, но как она называется, больной не помнит.

- Имеете в виду фонендоскоп?

- Да-да, - быстро уточняет раненый. - Стетофонендоскоп.

Врач живо и многозначительно переглядывается с сероглазой Лилечкой, затем пересаживается со стула на кровать больного, ощупывает его забинтованную голову. - Но фонендоскопом, или, как вы точнее назвали его стетофонендоскопом, пользуются не только врачи, но и фельдшеры, медсестры... Больно?

- Нет.

- А здесь?

- Немного.

Врач оттягивает веки больного, удовлетворенно хмыкает.

- Превосходно! - Он возвращается на стул, забрасывает ногу на ногу. А теперь вернемся к вопросу о фонендоскопе и врачах. Помните мое возражение? Могу повторить... Что ж, тогда объясните, почему решили, что я - врач?