"На стене висит программа:

срать не меньше килограмма.

Кто насерит целый пуд,

Тому премию дадут..."

Пошлятина, конечно, но и у самого Александра Сергеевича тоже, знаете, разные стихи были. Так вот, днем С.Пушкин кропал свои вирши, а ночью, после отбоя, зачитывал их вслух всей палате.Вся пикантность ситуации заключалась в том, что через две ночи на третью дежурила нянечка по кличке "Гестапо", а она не выносила, когда по ночам смеются дети. Не смеяться же, слушая стихи нашего Пушкина, было нельзя, поэтому мы буквально давились смехом, затыкая рот одеялом или зарываясь лицом в подушку. Когда, наконец, кто-то не выдерживал, появлялась заспанная Гестапо, стаскивала с кровати "реготуна", как она выражалась, заставляла его снять трусы и, голого и босиком, ставила в угол в палате девочек. На несколько минут воцарялась гробовая тишина, а затем все повторялось сначала, и на смену одному продрогшему и зареванному "реготуну" шел другой.

Короче говоря, на фоне остальных мой бзик с "дважды два" выглядел весьма безыскусным. Осознав эту горькую истину, я решил поменять свой бзик. Поменять-то поменять, но на что? И вот как-то раз тетя принесла мне конфет в газетном кульке. Развернув кулек, я увидел в нижнем углу рубрику "Афонаризмы", под которой печатались присылаемые читателями афоризмы. Это было то, что надо, вот это бзик, так бзик! И я принялся сочинять афоризм, причем делал это так усердно, с таким напряжением ума, что уже на второй день учительница не выдержала и спросила меня, почему я витаю в облаках, когда она объясняет такой сложный и важный вопрос, как отличие гласных от согласных. О, это был мой звездный час! Когда я сказал, что сочиняю "афонаризм", мой сосед по парте перестал дрочить до самого конца урока, и сам Пушкин повернул ко мне свою гипсово-бледную голову, осадив на мгновение быстрокрылого Пегаса. Всю следующую неделю меня только и спрашивали кто громогласно, кто шепотом: "Сочинил? Придумал? Родил?" С каждым днем интерес к моему необычному бзику все больше и больше накалялся, и я почувствовал, что должен сочинить нечто такое, от чего задрожат стены Саласпилса, а Гестапо прослезится и разрешит нам смеяться всю ночь. Однако время шло, а афоризм, Афоризм с большой буквы, мне никак не давался.

И вот когда я уже был близок к отчаянию, нам разрешили вместо вечерних игр посмотреть по телевизору фильм про советского подпольщика в осажденном фашистами городе. В конце этого героического фильма сталинских еще времен подпольщика выдает предатель, его арестовывают, пытают и ведут на виселицу... Его ведут на виселицу, а он идет, сам идет к петле, сам просовывает в нее шею. Единственное, что он позволяет себе сделать перед смертью - это крикнуть: "Наше дело правое = победа за нами! Умираю, но не сдаюсь!" - "Как же ты не сдаешься, когда сам, пусть под конвоем, но своими ногами пришел на виселицу?!" - примерно так подумал я. Ему же нечего терять, раз он должен умереть, почему же он не вгрызется в горло своему палачу, чтобы убить напоследок хоть еще одного фашиста? Почему он не пытается сделать хоть что-то?! Почему люди идут на смерть так же буднично, как в туалет для справления нужды? "Нет, = поклялся я себе, - если я и умру, то умру красиво, а перед самой смертью сделаю напоследок что-нибудь такое... такое..." Что я сделаю, я так и не придумал, хоть и думал всю ночь, но зато под утро в мою утомленную голову пришел откуда-то как бы извне афоризм, которого я сам в первую секунду испугался: "Смерть - самое крупное событие жизни".

- Ну что, родил? - задали мне наутро ставший дежурным вопрос.

- Родил, - ответил я невесело.

- Да ну?! Говори! Эй, ребя, Пятачок афонаризм говорить будет!

- Не скажу, - помотал я головой.

- Почему?

- Не могу, - вздохнул я, пожимая плечами.

Нет, все же так называемые дебилы - отличные ребята: никто не стал выпытывать у меня мой трудновыговариваемый афоризм, и меня даже зауважали как человека, имеющего свою тайну. Более того, нормальные дети мне просто не поверили бы, что я на самом деле что-то придумал.

Вот так я и жил в этом райском уголке, и не известно, на сколько я бы там еще задержался, если бы не допустил роковую ошибку. Случилось это примерно через полтора месяца после моего поступления "на излечение". В нашу ШД внезапно нагрянула комиссия из самой Москвы, из министерства здравоохранения. Прямо как в анекдоте: "Приезжает, значит, в сумасшедший дом комиссия..." Так вот, всю нашу братию стали по одному обследовать, и когда дошла очередь до меня, чиновный профессор из минздрава, полистав мою историю болезни, задал мне в лоб провокационный вопрос:

- Сколько будет дважды два?

- Пять! - без запинки выпалил я.

Профессор внимательно посмотрел на меня, будто я и впрямь изрек нечто значительное, и спросил:

- А два плюс три?

"Фигушки, меня не проведешь!" - быстро сообразил я и весело-звонко прокричал:

- Четыре!

- Все ясно, - профессор рассмеялся так, что на носу запрыгали очки в тонкой золоченой оправе. - Мальчик просто путает четверку с пятеркой, это бывает... Позовите следующего.

- Я... я не просто, - заплакал я от обиды, - я... я... я еще афоризмы сочиняю!

- Иди, иди, мальчик, - вытолкала меня за дверь медсестра.

Пришлось мне вернуться в "родную" школу. Урок профессора не прошел даром: я смирился с незыблемостью таблицы умножения и стал как все... Вернее, сам решил "стать как все", это я точно помню. Раздосадованная моим возвращением, тетя пообещала содрать с меня семь шкур, если я не перестану "косить под дурачка" и останусь на второй год - вот тогда-то я и решил затаиться на время. "Я вам еще покажу, - твердил я про себя, размазывая по щекам брызнувшие от теткиных подзатыльников сопли. - Вы меня еще узнаете!" На второй год я с грехом пополам не остался, а начиная с третьего класса и вовсе стал проявлять математические способности, даже был призером межрайонной алгебраической олимпиады. Классная математичка часто хвалила меня, но тут же добавляла свое неизменное:

- Из тебя, Сизов, мог бы получиться толк, если бы ты не решал задачки шиворот-навыворот.

- Но с ответом-то сходится, Инесса Ивановна, - виновато оправдывался я.

Что верно то верно: я бы действительно мог преуспеть в математике, если бы относился к этой науке менее предвзято. Помню, когда в девятом классе я узнал о существовании "первого замечательного предела", меня аж затрясло: первый, да еще и замечательный! "Хер вам замечательный!" - сказал я про себя с юношеским задором и взялся за опровержение. И опроверг! Оказалось, что этот предел равен вовсе не единице, как до сих пор принято считать, а Пi/180. Два дня я проверял свою формулу по тригонометрическим таблицам Браддиса: все сходилось! Весь третий день я думал, что мне делать со своим "великим открытием", а на четвертый показал вышеприведенную формулу преподавателю, который вел школьный математический кружок. Пока преподаватель изучал у меня на глазах доказательство вновь открытой формулы, призванной произвести переворот в математической науке и сопредельной ей физике (я уже явственно слышал треск рвущихся по швам "пифагоровых штанов" и хруст пожираемого моей формулой "ньютонового яблока"!), я сильно боялся, что этот вечно хмурый ипохондрик вдруг прыснет смехом и спросит, брызжа мне в лицо слюной: "Сколько будет дважды два?", - но к моему счастью - и к несчастью математической теории = преподаватель отнесся к представленному доказательству излишне серьезно и, найдя в нем формальную, как оказалось в последствии, ошибку, пообещал мне поверить вто, что я "гений калибра Лобачевского", если я эту ошибку исправлю. Ошибку я исправил в тот же вечер, несмотря, кстати, на то, что тетка не в шутку пыталась разбить об мою голову настольную лампу, мешавшую ей спать, и, исправив ее, почувствовал себя гением... на чем и успокоился.

- Ну как, исправил? - поинтересовался через несколько дней тот самый преподаватель.

- Почти, - загадочно ответил я, чувствуя себя в глубине души мэтром, которого бестолковый ученик просит объяснить, что такое синус.